Восточный калейдоскоп

Светлана Васильевна Кекова

Восточный калейдоскоп

стихотворения
содержание

Восточный калейдоскоп

1. «В этом городе ранних смертей…»
2. «Листья осени падают ниц…»
3. «Пробудись же, красавица, встань…»
4. «Плачет липкой смолою сосна…»
5. «Чтоб проращивать сон, как зерно…»
6. «Лист ольхи пожелтел и иссох…»
7. «Изгибается речка змеей…»
8. «Город спит на песчаных холмах…»

Два стихотворения

1. «Кончается время, как дождь проливной…»
2. «Возьми же муки для лепешек квасных, посуду для прочих даров…»

«Ночь да будет слепящей, пусть звезды немного косят…»
«У прошлого запах укропный — и мне не сносить головы…»
Печальные октавы («Вот ангел. Вот крылья его за плечами…»)
«Спаси, сохрани и помилуй меня…»
«Пространство выгнуто, как парус…»
«Щука ходит по кругу в горячей и мутной воде…»
«Рыбаки не дождались улова…»
«Пусть время ходит ходуном, в ручье течет вода…»
«Называли по имени, жили…»
«Чуть помедлив, вздохнешь, уходя…»
«Не видно камням, черепахам…»
«Певчий ангел голос свой возвысил…»
«Как с тоскою непритворной мы клялись травою сорной…»
«Я с усилием вижу сквозь морок и хлам…»
«Холодна вода проточная, на восток течет река…»
«Не на Волге, а на Каме…»

Разрозненные двустишия

1. «Что говорить? Ведь прощаться, проститься, расстаться…»
2. «Зренье и слух зачастую вредят осязанью…»
3. «В центре белых небес распадается дождь по иголкам…»
4. «Этот поезд идет по глухой муравьиной стране…»

«Кем мне дар завещан слёзный?..»
«…И дети не вернутся к нам…»
«На усталой коже оставив метку…»

* * *

1. «Пора закончить волхвование…»
2. «Пора закончить волхвованье…»

«Ах, как жарко в плацкартном вагоне!..»
«Древесные птицы и гады морские!..»
«Нас обнимает тьма ночная…»

* * *

1. «Где ты, мое убежище и кров?..»
2. «Как свет, играет рыба на мели…»
3. «Ты жив пока — и жизнь еще сладка…»
4. «Слова слетают с кончика пера…»

Игра в шар

1. «Окраины людей пустынны и печальны…»
2. «Повывелись цари — и разбрелись холопы…»
3. «Так некий дух летел над оголенной степью…»
4. «Прости меня за то, что время пролетело…»
5. «Сквозь нежную листву светился воздух влажный…»
6. «От сердца к голове, от центра до окраин…»
7. «Пойдем под сень дождя, и там, под этой сенью…»

«Созвездий небесное братство, причуда пустого ума…»
«Что это за птицы летят? Светится пыль…»
«Люблю деревьев призрачное счастье…»
«Разбилось на куски все то, что было цело…»
«Забыв о смерти, медленно кроша…»
«Из всех блаженств я выберу одно…»
«Небеса — нашу общую крышу…»
«Ах, как ягоды алеют, птица в клюве песнь несет…»
«Ради Бога,— шепчу,— подойдем к безымянной реке…»
«Вот окончилось лето и снова настала зима…»

* * *

1. «В речке прозрачной вода убывает…»
2. «Многое нами получено даром…»
3. «Мертвые ели ведут к аналою…»
4. «Грубо разодрана неба завеса…»
5. «Кто там стучит в деревянную крышу…»

«Для жатвы был наточен остро серп…»
Сон («Какой-то шум, как будто шум дождя…»)
«Как знак беды, чернел еловый лес…»
«Рыба приснилась во сне подруге моей. Рыба…»
«На троне царь сидит, как на костях…»
«Вот летит человек и не знает…»
«Злая зима в этом тысяча мертвом году…»
«Я музыки твоей не подберу…»
«Дал Господь мне дожить до Успенья…»
«То, что жизни и смерти дороже…»
«Кто, упрятавший улитку в известковую кибитку..»
«Любовь одна, и смерть одна, и зренье мучит слух…»
«Пройти вдоль вод, не замочивши ног…»
«Над вершиной местного Синая…»
«В устье Нила зацветает лотос…»
«…меня уже не мучит…»
Восточный калейдоскоп

памяти Наташи

1

В этом городе ранних смертей
взгляды режут острее, чем бритвы.
Здесь больных навещает детей
неприкаянный ангел молитвы.

И такая большая луна
спит в потоке сияющей пыли,
что на время короткого сна
птицы в гнездах дверей не закрыли.

2

Листья осени падают ниц.
Сны черны, как летучие мыши.
С неба стаи кочующих птиц
пух роняют на плоские крыши.

Свет в разрушенном доме горит,
маргаритки цветут у порога,
а уснувшая плоть говорит,
как пророк, отвергающий Бога.

3

Пробудись же, красавица, встань,
посмотри, как на шелковом свитке
птица Феникс и птица Луань,
тихо плача, промокли до нитки.

Как влюбленный с синицей в руке
ждет во сне журавля до рассвета,
как колеблется в мелкой реке
мир в одежде зеленого цвета.

4

Плачет липкой смолою сосна.
Сад, как окна в апреле, распахнут.
Кровью пламенной в мякоти сна
халкидонские лилии пахнут.

Узнают и крестьянин, и царь
час свой смертный по свету и звуку…
Ангел держит зажженный фонарь
и больного ребенка за руку.

5

Чтоб проращивать сон, как зерно,
отклонившись от избранной темы,
мы настаивать будем вино
на сухих лепестках хризантемы.

В день девятый девятой луны
выпьем чашу, смятение пряча,—
словно звук от задетой струны
чем-то жалобней детского плача.

6

Лист ольхи пожелтел и иссох,
кровь горячая высохла в жилах.
В государстве зыбучих песков
только ивы растут на могилах.

В узкой речке сияющий линь
ловит свет ускользающий лунный.
Ах, настрой свой нефритовый Цинь,
свой нефритовый Цинь семиструнный!

7

Изгибается речка змеей.
Слезы призрачной смерти пролей ты,
чтобы были слышны под землей
плач и звуки бамбуковой флейты.
Узы плоти развяжет Господь.
Кто же будет в заоблачном прахе
плакать, сорные травы полоть
и гадать на спине черепахи?

8

Город спит на песчаных холмах,
и сиянье вокруг, запустенье —
словно крыльев невидимый взмах
и бамбуковых ангелов пенье.
Освещает волшебный фонарь
жизнь и смерть небогатую нашу,
и летящую в небе Фамарь,
Руфь, Сусанну, Галину, Наташу…
Два стихотворения

1

Кончается время, как дождь проливной,
на разные плачет лады.
Печаль возникает из персти земной,
а горе — из желтой воды.
Ты желтую воду ковшом зачерпни,
когда в городах умирают огни,
в пещере измученный прячется волк
и рвется пространство, как шелк.
Подобно кристаллам растут города,
но их отраженье в воде —
не город растущий, а просто вода,
и там она движется, где
есть место для тела, чтоб лечь и лежать,
и горькую речь на устах удержать.
Да, лучше молчанье, чем речи азы,
чем ржавые воды Янцзы.

Да, тело подобно текущей реке,
но дух нам Создателем дан,
чтоб бросить одежду на желтом песке
и вброд перейти Иордан.
Кто в водах крещения сделался наг,
не видит своей наготы.
И мне на закате сквозь холод и мрак
опять улыбаешься ты.

2

Возьми же муки для лепешек квасных, посуду для прочих даров.
Исчезнет проказа со стен крепостных, и будешь ты жив и здоров.
Больную одежду сожжем на костре, не скажем об этом отцу и сестре,
жену пощадим и огню предадим мой дом прокаженный на Желтой горе.

Принес ли ты, ангел мой, жертву за грех? Душа да пребудет чиста.
Вот шов родовой разъедает орех, земля раскрывает уста.
А ты помолчи и меня не жалей, корону утративший царь,
ты хлеб обезглавленный, соль и елей скорей возложи на алтарь.

И пусть поднимается дым к небесам,
и тянется пламя к моим волосам,
горячей рукой обнимает меня и тихо молитву поет,
а ночью в железной короне огня луна над землею встает.
* * *

Ночь да будет слепящей, пусть звезды немного косят,
над провинцией спящей летучие мыши висят.

Рыбам в длинной реке удержаться легко на плаву,
если лис пробежит и хвостом не заденет траву.

Там, в траве порыжелой, угрюмые бродят жуки,
и ежи пожилые колючие мнут пиджаки.

И вращается время большим цирковым колесом.
Воздух Богом несом, и поэтому он невесом.

И поэтому всюду сорок распластались кресты,
И, послушные чуду, небесные воды чисты.

В этой черной воде отражается каменный лес,
а растение жизни не может достать до небес.
* * *

У прошлого запах укропный — и мне не сносить головы.
Смеркается. Зверь допотопный выходит из темной травы.

Ни страха, ни плотского пыла, ни плоской звезды в кулаке —
сорвем ли кукушкино мыло и спустимся к мелкой реке,

возьмем ли себя на поруки, сойдем ли случайно с ума,—
Саратов, Великие Луки, Москва, Петербург, Колыма

плывут по теченью половой, корой и древесной трухой,
а волны горы Соколовой покрыты сиренью сухой.

Шиповника нежная рана видна сквозь нетающий снег.
Двадцатого, в месяц нисана, Господь остановит ковчег.

И ты, очарованный странник, изгнанник и вечный изгой,
увидишь звезды многогранник сквозь ставни с тяжелой резьбой.

Ты Библос увидишь, и Фивы, и крикнешь, как Ной, в пустоту,
что листья двудомной крапивы у голубя сохнут во рту.

Что Ноя послушное семя приветствует ангелов рать,
а нам — сквозь пространство и время друг друга по имени звать.
Печальные октавы

Вот ангел. Вот крылья его за плечами.
Смотри же, мой друг, не коснись ненароком,
иначе в короне житейской печали
событье любви перед мысленным оком
предстанет. И то, в чем его уличали,
к тебе подойдет, и в покое глубоком
тебя голубыми крылами обнимет,
губами коснется — и разум отнимет.

Ну что ты глядишь, как старик богомольный
на ангела? Что я такого сказала?
На том берегу есть завод мукомольный,
идет пароходик с речного вокзала;
мы купим билеты в печали невольной:
ведь два — это много, один — это мало…
Наверное, лучше нам взрослый и детский
купить. Но орех разбивается грецкий

волны. Под прозрачной ее скорлупою
в морщинистой плоти увидеть сумей-ка,
как зеленью теплой и влагой тупою
себя окружили Сазанка, Шумейка.
Туда ль мы поедем сегодня с тобою?
Вот солнце в воде, как большая копейка,
вот птица летит над водой неизвестной,
вот двое несчастных в каюте двухместной.

У ангела крылья как будто мукою
присыпаны. Легкий ли запах пшеницы
отводит он ласково легкой рукою
от нас, или будущий крик роженицы?
И дети грудные кричат над рекою,
а вечером редкие блещут зарницы,
а мы все плывем, и не слышим ни звука,—
но в слове мука просыпается мука.

Увы, не простой перенос ударенья
со смыслом играет опасные шутки,
мы всё объясняем дефектами зренья
и слуха. Плывем мы десятые сутки
по этой реке. Растираем коренья
в муку. И летящие дикие утки,
предчувствуя муку, рыдают протяжно,
и лебеди плачут. Но это не важно.

Появится скоро пейзаж деревенский
и куст тамариска у окон усадьбы,
где голос высокий, наверное, женский
поет про короткие летние свадьбы.
А волны толпятся, как город губернский
на пестром базаре июньском. Узнать бы —
что там покупается, что продается,
ведь высшее знанье на время дается,

потом отнимается. Наши потомки,
рожденные в муках неведенья дети,
сухие лепешки положат в котомки,
из речки слабеющей выберут сети.
Их руки прозрачны, их волосы тонки,
наверно, им трудно живется на свете,
но берег их детский, заросший осокой,
судьба заслоняет водою высокой.

И ты не увидишь, и я не узнаю,
какие огромные пройдены вехи,
закрыта на ключик шкатулка резная,
в которой лежат водяные орехи.
И сорвана с вётел одежда сквозная,
и брошенный ангел меняет доспехи,
и лик его светлый, как память, мерцает,
а сын его малый на лире бряцает.

Забудем, забудем, забудем навеки,
на мельницу сплавим, в муку перемелем…
Друг друга водою обнявшие реки
томятся в угоду неведомым целям.
У ангела в небе слипаются веки,
и дети бегут по лагунам и мелям,
лежит поплавок на подушке пуховой,
висит колокольчик на ветке ольховой…
* * *

Спаси, сохрани и помилуй меня
от черной земли, от лихого огня,
еще — от недоброго глаза,
Ты знаешь, я снова живу на Тверской,
там место открыто для пыли мирской,
и всюду она как зараза,—

лежит на предметах тончайшим пушком,
и мелкий паук с серебристым брюшком
ползет по пустому комоду.
А Волга беременной снится Оке,
и женщина с веткой омелы в руке
заходит в прозрачную воду.

И тело ее от любви не болит,
ее настоящее имя — Лилит,
она опускает ресницы,
и чувствует ужас подземных толчков
подземная школа для птиц и сверчков,
чьи крылья мелькают, как спицы.

Ты в воду заходишь и чувствуешь вдруг:
вращается рыб заколдованный круг,
и машут они плавниками,
и Лулл, чтоб не съела его пустота,
огромный язык достает изо рта
своими сухими руками.

Мы будем пространство делить пополам —
ты, вечный паломник по женским телам,
я, Богом зажатая в клещи.
Когда-то Нерону сказал Эпиктет:
«Нас мучит не вещь, не безмолвный предмет,
а лишь представленье о вещи».

А что Эпиктету ответил Нерон,
я, право, не знаю, и с разных сторон
с надеждой, тоскою и страхом,
покорные времени вещи глядят,
с пространством враждуют, друг другу вредят,
питаются пылью и прахом.

В земле по колено стоят города,
но их окружает лишь пыль и вода,
где тонет сухая омела.
И вновь, на свидание к Богу спеша,
подобная ветру, несется душа
по мертвой поверхности тела.
* * *

Пространство выгнуто, как парус,—
везде закон его таков,
и составляют верхний ярус
большие лица мотыльков.

Покуда мы еще над бездной
по пленке тоненькой скользим,
своей печалью безвозмездной
мы Божий мир не исказим.

Жизнь, как вопрос неразрешенный,
мы оставляем на потом,
и дятел, разума лишенный,
и рыба вод с открытым ртом

похожи на ключи, из скважин
торчащие,— и видно им,
как человек обезображен
и сыт неведеньем своим.
* * *

Щука ходит по кругу в горячей и мутной воде.
Муравейник молчит. Сохнет хвоя в его бороде.

Ты ему поклонись, ничего у него не проси,
лучше ягоду волчью, как мелкий орех, раскуси.

Волчий сок ее выпьешь — и сразу увидишь ты, как
засоряет пространство огромный коричневый мак,

как его семена заполняют лощину и дол,
как рыбак у воды рыбе маленький рот проколол.

Рыбе рот проколол, а судьбу проворонил свою.
Муравьи в муравейник сухую несут чешую.

Только там я узнаю, протиснувшись в узкую щель:
то не щука была, то была золотая форель.

Кто там плачет по-птичьи, кто жалобно телом скрипит?
В доме, брошенном нами, вода ключевая кипит.

Кто-то делит пространство на множество мелких частей,
кто-то душу мою отделяет от узких костей,

и несется она, освещая пространство, во мрак,
в те края, где повсюду царят муравейник и мак.
* * *

Рыбаки не дождались улова,
снялись вещи с насиженных мест,
пухнет с голоду нищее слово,
ничего оно больше не ест.

Кожа неба под звездной паршою.
Боже! В вере меня укрепи!
Я не знаю, что делать с душою
в понедельник в Голодной степи.

Нет предмета и нет человека,
только слезы роняет ковыль.
На развалинах этого века
оседает кирпичная пыль.

Видно, кончен наш век, как и прочий,
он давно предназначен на слом.
Занимается чернорабочий
темным, страшным своим ремеслом.

Вынимает он ржавые шкворни,
чтоб вернее распалась строка,
увлекает квадратные корни
из соленой земли языка.

Но никто не приходит на помощь
и не точит заржавленный нож,
если смерть ты по имени вспомнишь
и разлуку дождем назовешь.
* * *

Пусть время ходит ходуном, в ручье течет вода,
в бокал с коричневым вином опущен кубик льда.

Русалка движет под водой серебряным хвостом,
и ходит мельник с бородой, как бес перед постом.

И знаю я, и знает он всех рыб наперечет:
вот это — рыба-скорпион и рыба-звездочет,

вот еж морской в короне игл, а вот — рогатый бык,
а вот на дне, зарывшись в ил, лежит морской язык.

Но кто молчит, и кто им лжет, кто правду говорит?
Он жизнь теснит, и небо жжет, как чистый спирт горит.

Нам эта речь не по плечу, и, сев в рыбацкий челн,
мы видим плоскую свечу среди прозрачных волн.

Одной рукой обняв меня, в другой сжимая крест,
пришпоришь доброго коня, и все сорвется с мест —

и колченогий сброд вещей, и жизни мелкий сор,
и нужно время гнать взашей, скакать во весь опор.

Сияет солнце в облаках, летят любви гонцы —
с жемчужной сыпью на боках тибетские гольцы,

они, раздевшись догола, вступают в некий круг,
дрожат нагие их тела и ждут своих подруг.

Ты засмолишь ковчег, как Ной, и встанешь в полный рост,
а в небе над моей страной — лишь очереди звезд,

там две медведицы ревут, и слышен вой собак,
морские ангелы плывут, клешней поводит рак.

И ты воды откроешь ларь и воздуха дворец,
в одной стихии будет тварь, в другой — ее Творец.
* * *

Называли по имени, жили
по соседству, ходили в кино…
Среди летней рассеянной пыли
собирались играть в домино

старики на горячих скамейках.
И четыре старухи вокруг —
две в фуфайках, а две в душегрейках
певчих птиц выпускали из рук.

Птиц земных расточается пенье,
чтобы птицам небесным рыдать…
Ни за что мы получим прощенье
и ночного дождя благодать.
* * *

Чуть помедлив, вздохнешь, уходя,
в темноте безнадежно кивая
на распятое тело дождя,
на расколотый череп трамвая,

на его обнажившийся мозг,
искореженный временем, ржавый,
на закрытый газетный киоск
и звезду над Российской державой.

Ветер грубо срывает с ветвей
предпоследние призраки плоти,
словно жизнь не бывает мертвей
в человеке, в душе и природе.

Ты покинул родные места,
но в глуши, над больницею земской,
словно призрак, блуждает звезда
отраженьем звезды Вифлеемской.

Спи, несчастная, как тебя звать?
Ты, на горе родившая сына,
на железную ляжешь кровать,
и приснится тебе вся небесная рать
и какого-то грека картина:

В бывшей церкви стоят пастухи,
бродит скот в алтаре за крещальней,
средь соломенной светлой трухи
спит дитя все светлей и печальней.

Возле яслей четыре вола
наклонили могучие выи…

Да, у времени есть зеркала
и огромные рамы кривые.
* * *

Не видно камням, черепахам,
земле, превратившейся в ад,
как, связаны смертью и страхом,
над городом люди летят.

На дереве старом омела
прозрачна, как ангельский лик,
и вновь распадается тело
на грешную плоть и язык.

Так пахнет полынью цитварной,
так темен звериный устав,
что вновь обновляется тварный
подлунного мира состав.

И тянет в себя, как воронка,
кровавого мира строка,
и рвется, где нежно и тонко,
небесная ткань языка.

Но, духом смиряя движенье,
полет торопливый и бег,
в бессмертном своем униженье
стоит на земле человек.

Не видит, не слышит, не внемлет,
не хочет он знать ничего,
и ветер пустынный колеблет
материю платья его.
* * *

Певчий ангел голос свой возвысил,
только он звучит в иных мирах…
Появились оборотни чисел
в старых телефонных номерах.

Постепенно время угасает,
меркнет свет, не отвечает звук,
и змея за хвост себя кусает,
и ногами шевелит паук.

Сквозь прозрачный купол паутины
видит муха мир в последний раз,
рыба бьется грудью о плотины,
так что слезы катятся из глаз.

На могиле остается дата —
значит, имя смерти есть число.
Чешую блестящую куда-то
смыло и водою унесло.

Заслонясь трехмерным телом звука,
ты дожить сумеешь до седин…
Лжет любви постылая наука —
пять, пятнадцать, пятьдесят один…
* * *

Как с тоскою непритворной мы клялись травою сорной
не ловить ерша в бутылке, не заглядывать в словарь,
пили чай с малиной черной, несмотря на боль в затылке,
кислотой травили борной по субботам Божью тварь.

Мы клялись в любови вечной на Кирпичной, на Кузнечной,
ерш колючий плавал в банке с чешуей, как Млечный Путь,
по дороге бесконечной вниз с горы летели санки,
говорил мой друг беспечный: «Ах, прости, не обессудь».

Появился еж в колючках, разбежалось небо в тучках,
и на улице Мещанской дождь в окошко застучал:
сжав иголки в детской ручке, лоб украсив мушкой шпанской,
он вернулся из отлучки, в дом зашел и заскучал.

Посмотри, мой друг беспутный, на ползущий столбик ртутный,
еж сидит на сковородке с пережаренной треской,
по Тверской в тревоге смутной ходит ангел сухопутный
со слезой на подбородке или с пеною морской.

Я не знаю временами, что случилось между нами,
но слова впились, как клещи, в звуковое тело дня,
поменялись именами нами брошенные вещи,
безымянны и зловещи, звезды смотрят на меня.

Мне в пространстве этом тесно, я жива, но бессловесна,
а словарь стоит на полке, он открыт на букве «Л».
Неба еж в клубок свернулся и роняет вниз иголки,
звук бессмысленный вернулся, ангел смысла улетел…
* * *

Я с усилием вижу сквозь морок и хлам —
некрещеные вещи стоят по углам.

Вот висит над кроватью, скрывая мольбу,
потускневшее зеркало с язвой во лбу.

Есть у ночи таинственный дар слепоты:
ни тебя увидать, ни себя разглядеть,
лишь граненых стаканов квадратные рты,
да остывшего чайника тусклая медь,
только дьявола сеть да воздушная клеть,
где пространство, как певчая птица, сидит,
где свеча, начиная дымиться и тлеть,
кругом легкого света тебя оградит.

Боже, как беззащитна твоя нагота!
Падший ангел глаза неживые открыл.
Незаметная родинка около рта
и невидимый трепет оранжевых крыл…
* * *

Холодна вода проточная, на восток течет река,
появилась буква строчная на листе черновика.
Улеглась пыльца цветочная, износилась жизнь непрочная,
рифма просится неточная — не берет ее рука.

Что за слово произносится, оставляя соль во рту?
Скоро смерть твоя износится, канет камнем в пустоту.
Там источник света ложного — падший ангел Люцифер
в центре мира невозможного разрушает пенье сфер.

Все исчезнет в пестром пламени, восходящем до небес,
войско ангелов на знамени нарисует букву «С».
Снова яблоко надкушено, плоть закрыта на замок,
но не может быть разрушено то, что в мире создал Бог.

Видишь — в язвах незалеченных яблонь темная листва?
На деревьях искалеченных спят лесные существа —
спит фита и дремлет ижица, ять ползет из-под руки,
по стволу большому движутся в жестких панцирях жуки.

Не хочу считать потери я, слушать плоти грозный рык:
дух нас предал, а материя превращается в язык,
прежней жизни средоточие там скрывается и тут,
и слова чернорабочие из земли сырой растут.
* * *

Не на Волге, а на Каме
топит буря корабли —
сука с впалыми боками
и сосцами до земли.

Стукнет лапой по ошибке,
как щенков бездомных бьют,
по коричневой обшивке
респектабельных кают.

Стук легчайший не обманет
войско маленьких гребцов —
и на дно корабль канет
вместе с сотней мертвецов.

А по дну шныряют крабы,
оставляя в нем следы,
как оставить их могла бы
на сыром лице воды

буря — серая волчица
с жесткой шерстью на спине…
кто вперед, как время, мчится,
приближается ко мне?

Что же вижу я воочью —
грубой смерти образцы
иль судьбы повадку волчью,
звезд набухшие сосцы?

Вижу, вижу смерть другую,
знаю смысл ее и цель,
вижу плоть ее нагую,
лона маленькую щель.

Как ее назвали?— Анной.
Имя в воздухе дрожит,
а волчонок в деревянной
люльке на боку лежит.
Разрозненные двустишия

1

Что говорить? Ведь прощаться, проститься, расстаться
легче, чем кажется нам, молодым. Может статься,

мы пересмотрим подобные взгляды, старея.
В пыльном комоде бутылок стоит батарея.

Завтра, мой друг, Веронике, Марии и Марфе
будешь играть на такой ослепительной арфе,

что и сегодня по улице пыльной и узкой,
мой музыкант, ты идешь в магазин за закуской.

Прошлое с будущим связаны лишь настоящим.
Как из болота, друг друга за волосы тащим,

чтобы заставить узлом изнывающей плоти
сдавленный звук, погибающий в общем болоте,

вновь зазвучать в первозданной своей чистоте.
Но, дорогой, времена наступают не те.

2

Зренье и слух зачастую вредят осязанью.
В узком дворе чешую очищаем сазанью.

Это занятье похоже на сон морфиниста.
А чешуя разноцветна и крупнозерниста.

Рыбы не лгут. При отсутствии средств надлежащих —
связочных слов, и сказуемых, и подлежащих —

трудно солгать. Руководствуясь выбранной ролью,
ты расстаешься не с влажной чешуйчатой болью,

а с человеком, который тебе не знаком.
Душу очисть телефонным последним звонком.

Ветер расхаживал вдоль нежилого квартала,
солнце садилось, а солнце другое вставало,

рыбью чешуйку держа на усталой спине,
шел муравей по огромной кирпичной стене.

3

В центре белых небес распадается дождь по иголкам,
человеческий лес застывает в молчаньи недолгом,

жизнь держа на весу, это ты в два часа пополудни
в этом тихом лесу заиграешь на маленькой лютне.

Ты не молод уже, но еще недостаточно стар
для того, чтоб понять: нас погубит ритмический дар.

Вдруг да явится ангел, как школьник на взрослый сеанс,
с легким трепетом крыл ты случайно войдешь в резонанс,

и, оставив ладью дорогой колыбели двуспальной,
скажешь жизни «адью» — и проснешься в купели хрустальной.

Как бы ни было там, жизнь сама по себе колоритна,
даже если грозит нарушеньем сердечного ритма,

даже если игра есть ее сокровенная суть…
Нам прощаться пора . . . . . . . . . . . . . . . . .

4

Этот поезд идет по глухой муравьиной стране,
только двери скрипят и окно в деревянной броне.

Это поезд идет муравьиный — один к одному
муравей с муравьем превращают страданье в вину.

Муравей-паровоз от любви непосилен и стар,
он устал из ноздрей выпускать накопившийся пар.

но влечет его сила, которой названия нет,
и в глазах муравья отражен ослепительный свет.

Вот и город высокий — он вырос на нашей крови,
там из окон огромных в глаза мне глядят муравьи.

И сквозь веки прозрачные смотрит моя слепота,
как ползет муравей по извилистой линии рта…
* * *

Кем мне дар завещан слёзный?
Год прошел, как день морозный,
а потом еще один.
Гость ко мне спустился грозный —
моей жизни господин.

Не с вершин спустился горных,
как сияющий поток,
а от слез моих упорных
выпил времени глоток.

Развивает ум и гибкость
и влечет меня вперед
время — огненная жидкость,
обжигающая рот.

Увеличиваясь в росте,
оттого, что жизнь проста,
воробей подносит гвозди
на Голгофу для креста.

Полон рот гвоздей железных
и житейской суеты,
полон звуков бесполезных,
слёзных жалоб, жалоб слезных —
и в металле отлиты

воробей, тоска, хвороба,
словно смерть, любовь до гроба,
Колыма, казенный дом,
в темном небе свет тревожный,
гость нездешний, невозможный,
гость с оторванным крылом…
* * *

…И дети не вернутся к нам
из недр земных — худы и слабы…
Смотри — по нищенским холмам
ползут кладбищенские крабы.
Как схожи с куполами волн
колокола молчащих звонниц!
На кладбище могильный холм
усеян крыльями лимонниц.
Но головы катились с плах,
шумело время, шла работа,
возили землю на ослах
через Дамасские ворота,
вздымался океан земли
и петухи кричали в Риме,
огромных храмов корабли
стояли в Иерусалиме.
От скрипа похоронных дрог
качался в небе месяц узкий,
то там, то здесь кресты сорок
пейзаж венчали среднерусский.
Деревьев трескалась кора,
ее касался ветер ссыльный,
и так хотелось до утра
глотать холодный воздух пыльный.
Но этой рати несть числа…
Спасаясь от ее коварства,
ползут по суше существа
из промежуточного царства.
Алмазный крест вверху горит,
встречает войско многопалых
шуршание сухих акрид
и дикий мед на темных скалах.
Но этих черт не исказит
глухая жажда обладанья,
а смерть навек преобразит
в любовь энергию страданья.
* * *

На усталой коже оставив метку,
что во сне похожа на букву йот,
покидает птица грудную клетку
и всю ночь в прозрачной листве поет.

Воздух тонок ночью, как шелк японский,
под окном каштан отцветает конский,
и горят его восковые свечи,
как прямое слово предсмертной речи.

От огня и жара, сухого пыла
в узком горле плавится алфавит.
Я забыла все, что со мною было,
и в листве поет, точно царь Давид,

соловей, возносящий молитвы Богу,—
то забытую он пропоет эклогу,
то в беспамятстве свищет свои псалмы.
Рыб горбаты спины. Земли холмы

расцветают ночью травой узорной.
Мокнут сети ловчие. Спит ловец,
и пастух, бредущий травою горной,
ищет стадо заблудших своих овец.

Я уже не плачу и не тоскую,
наудачу славлю звезду морскую,
твоего убежища свет туманный,
где мой сон скитается безымянный.

А в своем отечестве, на границе
безымянной правды и старой лжи,
как слова на белой пустой странице,
в равнодушном небе снуют стрижи.
* * *

1

Пора закончить волхвование,
стать человеком и травой,
увидеть юношей снованье
по потрясенной мостовой,

людей, бегущих на работу,
в кино, на дачу, в гастроном
во вторник, в среду и в субботу
и там — во времени ином.

Сова — мудра, змея — двулика,
иголка тонкая остра.
Какая нежная улика
в тебе скрывается, сестра?

— Зародыш крохотный в утробе,
грядущий царь семи кровей,
(кому — во тьме, кому — во гробе,
кому — веревочкой завей

свое малиновое горе) —
является и держит крест
в своих руках, и видит море —
огромных волн народный съезд.

Все, что нас ждет, не за горами —
уже увиден путь домой.
Бог наделяет нас дарами —
пространством, временем, сумой.

И кони ночи, встретив стайку
случайных птиц в краю цикут,
свою крылатую хозяйку
в сухие небеса влекут.

2

Пора закончить волхвованье —
мой друг, легка твоя рука!
Увидеть легкое снованье
на ткацком стане челнока.

Людей, бегущих на свиданье,
в кино, в больницу или в морг,
и ощутить, издав рыданье,
нечеловеческий восторг.

В бокале лед прозрачный тает
и неба простыни чисты.
Богиня сна приобретает
антропоморфные черты.

Рок по-латыни значит fatum,
и тень твоя взошла на трон.
Мы исчерпали слово «атом»,
найдем другое — «электрон».

Да, речь напоминает роды.
За все заплачено сполна.
Есть вещи двойственной природы:
свет — и частица, и волна.

Но Гелиос на колеснице
не хочет погонять коней,
и тень большой печальной птицы
скользит по выступам камней.
* * *

Ах, как жарко в плацкартном вагоне!
а за окнами — царство осин,
обезьяна в квадратном загоне
держит в грязной руке апельсин.

Под подушку, набитую ватой,
спрячь пустые ладони и спи,
как испуганный ангел мохнатый
или зверь на короткой цепи.

Чуть сочится дымок сигареты,
как соленая кровь из десны,
а в пространстве — хвощей минареты
и трехгранные иглы сосны.

И светил хоровая капелла
жалким светом сорит из-за туч —
на поверхность прозрачного тела
ослепительный падает луч.

Дремлет дерево с птицей на ветке,
сверлит червь в его сердце дыру,
а душа — обезьяною в клетке —
чистит жалких вещей кожуру.
* * *

Древесные птицы и гады морские!
Напялил народ колпаки поварские
и ждет: птицеловы расставят силки,
в кипящее море войдут рыбаки
и бросят тяжелые крепкие снасти,
и будут ныряльщики в устье реки
сомов теребить за усатые пасти.

Доставлена будет добыча к столу,
и повар возьмет поварскую иглу
и сердце нащупает пойманной твари,
проколет его; небольшую пилу
наточит, о Божьей не думая каре,
распилит убитых животных тела,
огромную печь раскалит добела.

Ползите скорей, муравьи и жуки,
летайте, стрекозы, по белому свету,
лежите, ракушки, под илом реки,
текущей на юг и впадающей в Лету.

О лев муравьиный, сиятельный граф,
сидящий в воронке огромного мира,
ты видишь, как сборщик лекарственных трав
запутался в стеблях хвоща и аира?

Ты видишь, что птичьего горца тюки,
и бороды мха, и голов колпаки
в тиши бакалейных и мелочных лавок —
как рыбы, плывущие в волнах реки,
где водную пряжу прядут пауки
на круглые головы рыбных пиявок?
* * *

Нас обнимает тьма ночная,
и льнет к тебе душа ручная,
источен остро серп луны.
Над нами — свод крестообразный,
под нами — ангел безобразный,
мятежный ангел Сатаны.

Тебе ли я давала клятву
смотреть на время, как на жатву?
Вот птица смотрит из среды
ветвей с усмешкою змеиной.
Союз Плутона с Прозерпиной,
огня слиянье и воды,

соединенье суши с небом,
проникновенье рая в ад…
Между Аидом и Эребом
горит светило в 40 ватт.

И ночь, как серая акула,
тебя глотает и меня,
на смуглый лик Веельзевула
ложатся отблески огня.

Но как змея меняет кожу,
как ловит эфу змеелов,
поймаю я и уничтожу
бессвязный смысл постылых слов,

чтобы его могла забыть я,
и странным звуком обладать,
и равнодушное соитье
вещей друг с другом наблюдать.
* * *

1

Где ты, мое убежище и кров?
Ты видел свет?
Он был похож на ров
вблизи от неподвижного предмета,
вокруг него. И тайной смерти мета,
геральдика иного бытия
угадывалась мной в листве узорной.
А ты, мой друг, мой ангел беспризорный,
вверху парил. Внизу стояла я,
держа цветы; платок надела черный
и плакала, и думала о Боге.
И рос бурьян в пыли вблизи дороги.
В его сухие листья въелась пыль.
И мимо нас катил автомобиль
по кладбищу, заросшему крапивой,
и отовсюду пробивался свет,
и свет был Богом, как сказал поэт,
поэзией своей вольнолюбивой.

2

Как свет, играет рыба на мели,
и вижу я сквозь трещины земли
детали грандиозного устройства —
не здание, а лишь его фасад,
и думаю: наверно, это ад
какого-то особенного свойства.

Ведь сколько разных видов адских мук
еще при жизни знаем мы, мой друг:
вот воробьи клюют с ладони крошки,
играет мальчик на губной гармошке,
опять Стрелец натягивает лук
и метится тебе в грудную клетку,
а ты следишь, как в щель ползет паук,
и в рот бросаешь мятную таблетку.

В нас смерть, как в море, мечет невода,
А после смерти мы пойдем туда,
нагую плоть таща на волокуше,
где посохом раздвинута вода,
чтоб души шли по морю, как по суше.

И были вновь для брата и сестры
огромных ив раскинуты шатры,
там иволга мяукала, свистела,
но появились сонмы новых душ,
они взывали к Господу: «Разрушь
живущих в Вавилонской башне тела,
развей по ветру их летучий прах —
пусть говорят на разных языках,
пока они живут на этом свете
и вверх растут, как маленькие дети».

3

Ты жив пока — и жизнь еще сладка.
Но дом твой будет продан с молотка.
И будет мир просвечивать сквозь кровлю.
Продашь себя, и, взяв калач с лотка,
благословишь искусство и торговлю.

Ты с посохом и нищенской сумой
пойдешь по морю, как к себе домой,
туда, на Запад, в пыльную Россию,
где Петр из Волги тянет свой улов,
и видит Павел церкви без голов,
и где народ уже не ждет Мессию.

Чтоб плоть твоя к душе не приросла,
продашь ярмо, повозку и осла,
погасишь свечи в кельях монастырских,
и узники, которым несть числа
в острогах и урочищах сибирских,

увидят зерна, мимо борозды
летящие; незрелые плоды
смоковницы; созвездье Козерога,
стремительно идущее ко дну,
свою многострадальную страну
и воду, отражающую Бога.

4

Слова слетают с кончика пера,
растут, как муравьиная гора,
галдят, друг с другом затевают шашни…
Смотри на небо, где снуют стрижи
и ласточки считают этажи
еще растущей Вавилонской башни.

Ты видишь ли, как молод мир и горд?
Илья-пророк берет грозы аккорд —
но отвечает сдержанно и хмуро
сияющих небес клавиатура.

Все позади. Пора, мой друг, пора
под визг пилы, под звуки топора
пускаться в путь, чтобы уйти оттуда,
где жизнь, как марля, начала сквозить
и где никак нельзя вообразить
размеры совершившегося чуда.

Пора, мой друг. Иди навстречу мне
по воздуху, по сгорбленной спине
земли, по неживому океану…

Вот ангел в небе носит кирпичи,
в сырой земле копаются грачи
и бередят ее сквозную рану.
Игра в шар

1

Окраины людей пустынны и печальны,
там каменны слова, там сны первоначальны,
там безначален мир, там Богу не соперник
владыка новых звезд, блистательный Коперник.
Сочельник на крыльце и ельник вдоль дороги,
Луна уже в Стрельце, а Солнце — в Козероге,
и время бережет, молиться не умея,
тот, кто свечу зажжет за душу Птолемея.

2

Повывелись цари — и разбрелись холопы,
как черви под землей, по черепу Европы.
В трактирах и шинках, где время миновало,
на шейных позвонках могучего Урала,
там, где земную жизнь в себя вбирают сутки,
у века на краю, у Азии в желудке
ты видишь сон, что прост закон о вечном круге,
что отделить от звезд в огромной центрифуге
всего одну звезду тебя Господь заставит.
Закон закону рознь — и рознь законом правит.

3

Так некий дух летел над оголенной степью,
так звенья наших тел казались Богу цепью,
так осыпался мак, так строил время плотник,
так волк среди собак до мяса не охотник:
их много — он один, и, как в старинной драме,
слуга и господин меняются местами.

4

— Прости меня за то, что время пролетело.
Как старое пальто, любовь меняет тело.
Анапест ли, хорей нас ловят на приманку?
Ах, говори скорей, крути свою шарманку!
Так сладко стало мне, что слезам легче литься:
смотри, в какой стране нам выпало родиться —
ей в сердце вбили гвоздь, и он растет как стебель…
Кто в нашем мире гость, и кто созвездий мебель
передвигает так, что небеса трясутся?
Но те, кто видит знак, наверное, спасутся.

5

Сквозь нежную листву светился воздух влажный,
и клен произрастал, как рай многоэтажный.
От кроны до корней, как от Москвы до Ниццы,
всё громче, всё больней, всё слаще пели птицы.
И, слыша их хорал, как бы в предсмертной неге,
железный век давал железные побеги.

6

От сердца к голове, от центра до окраин
по выжженной траве бежит безумный Каин.
Он хочет пить и спать — и плачет от испуга,
но каждой точке стать придется центром круга.
И будет мир молчать, как поезд похоронный,
чтоб снова увенчать тебя двойной короной.
А Бог играет в шар, и нет ни грана смысла
в том, что шумел пожар и размножались числа.

7

— Пойдем под сень дождя, и там, под этой сенью,
нам ангел, как дитя, укажет путь к спасенью.
Течет с небес вода, стоит шатер прозрачный,
раскинул невода какой-то ангел мрачный:
один уходит царь, другой в окно стучится —
отступник и бунтарь, чешуйчатая птица.
И выступает кровь сквозь трещины и щели,
и вновь моя любовь не достигает цели,
и так же, как зима собой сменяет лето,
нас сводит жизнь с ума игрою тьмы и света.
* * *

Созвездий небесное братство, причуда пустого ума,
зачем мне чужое богатство, высоких снегов закрома?
Ты, призрак, листвой шелестящий, когда-то являлся ко мне,
и шли мы по узкой, блестящей, по узкой, блестящей лыжне.
И смутно виднелся сквозь воздух огромного неба пустырь,
где строили умные звезды сияющий свой монастырь.
Но месяц, как некий игумен, не всякого брал в чернецы:
кто мертв, кто женат, кто безумен, кто слову годится в отцы,
кто бродит по узкой дороге в короне из легких волос,
и звездные копит ожоги обросший щетиной мороз.

Нам снится любовь для контраста, когда наступает зима.
От твердого белого наста любовники сходят с ума,
и плачет, к любви непригодный, под твердою коркою льда
беспомощный ангел подводный, с которым случилась беда.
Ты звезды, как язвы, не спрячешь, и тело не скроешь в снегу,
я слышу, что ты еще плачешь, но плакать сама не могу.
От ласки прощальной на коже останется влажный ожог,
и тихо ты скажешь: ну что же, забудем об этом, дружок.
Я знаю — все будет иначе, я вижу сквозь некую щель,
что время заходится в плаче, ломая свою колыбель.

Рассеются детские страхи, и блажь ты забудешь, и ложь,
и в чистой просторной рубахе на лобное место взойдешь.
Но смертнику жизни не хватит услышать, как ангел поет,
и чистой монетою платит, и лед, как железо, кует.
И, жизнь вырубая под корень, на ухо тебе говорит,
что десять гранатовых зерен дает Персефоне Аид.
Что станет твоим оберегом, Деметры безумная дочь?
Россия засыпана снегом, там длится последняя ночь,
подобная снежной лавине, нагая, как смерть и любовь,
и месяц в ее сердцевине похож на застывшую кровь.
* * *

Что это за птицы летят? Светится пыль
на металлических перьях.
Что это за рыбы плывут? Не ты ль
мне говорил, что чешуя их как соль?
Серая моль порхает по комнате. Крылья
рисовой пудрой посыпаны столь
густо, что, если ее раздавить,
можно себе серебристые сделать румяна.
— Позволь,— ты говоришь,— легче к дичку дорогому привить
ветку от райского дерева! Но легче ловить
рыбу руками и птиц взглядом упорным,
легче кривить душой, травам кланяться сорным
или безумным себя объявить.
Солнце на небе пылает, как свежая рана.
Сделан надрез на коре, вынут жука изумруд,
в кожу вживлённый мою. Небесная падает манна.
Те, кто пускается в путь,— те никогда не умрут.
* * *

Люблю деревьев призрачное счастье,
их тайное ночное сладострастье,
корней томленье, крон любовный пыл.
Вершится в мире праздничная треба,
когда Египет сумрачного неба
пересекает полноводный Нил.

И вижу я: воскресший Самуил
к волшебнице стремится Аэндорской.
Бесстрастный месяц молча смотрит вниз.
Благоухает в стороне заморской
на мертвеца возложенный нарцисс.

Из недр земли идет подземный гул.
Врагами обезглавленный Саул
лежит, как нищий, в капище Астарты.
Но я Тебя за все благодарю,
я до утра рыдаю и смотрю
на очертанья старой звездной карты.

А под водой звонят колокола.
И жизнь моя не жертва, а хвала
огромному пространству между нами.
Да, я грешна, но Ты прости меня.
Я только форма Твоего огня,
ведь смерти нет, а есть любовь и пламя.

И я люблю забытый Богом мир,
в стремленье к свету дивный и опасный,
пространства вечность, времени эфир,
молчанье духа, плоти голос властный.

Люблю держать земли тяжелый шар
в своих руках, как драгоценный дар,
я рыб люблю и Божьих птиц крылатость,
и суть небес — пылание и святость…
* * *

Разбилось на куски все то, что было цело,—
и мир вокруг стоит, молчание храня.
Мне не узнать уже, какая птица пела
под куполом ветвей при резком свете дня.

В гнезде птенец пищит, а в небе Ангел плачет,
за сенью облаков светила не видны.
Вернулся в грешный мир Господь — а это значит,
что мне не отмолить уже своей вины.

Голгофы склон зарос кустарником колючим —
так кости мертвецов вновь обретают плоть.
Как быстро рухнул мир, где мы друг друга мучим!
Как ярко вспыхнул свет! Как милостив Господь!
* * *

Забыв о смерти, медленно кроша
на ужин хлеб для брошенной собаки,
среди дождя бредет моя душа.
Китайские фонарики во мраке
распространяют в воздухе дурман.
В почтовый ящик, как в пустой карман,
бросает вяз прозрачные монетки,
и воробьи чирикают на ветке.

Бредет душа, не зная — почему
бывает телу плохо одному,
зачем распался их союз условный,
а дождь, короткий и немногословный,
касается деревьев и камней.
Бредет душа, и плачет Бог о ней.

Там, в вышине, средь ангелов и звезд,
летучих молний, огненных колес,
звучит светил невидимых капелла.
Летит душа, и струи горьких слез —
подобье жил ее худого тела.
* * *

Из всех блаженств я выберу одно:
водою разведенное вино,
и хлеб, навеки в жертву принесенный,
и мир, преображенный и спасенный.
Кто мной любим — те спать легли и спят,
в сырой земле тела смиренно прячут,
их небеса святой водой кропят,
а дерева качаются, скрипят
и шепчут мне: блаженны те, кто плачут.

В земле гробы — как в небе облака.
Корней строенье отражает крона.
О как, Господь, щедра Твоя рука —
ведь жизнь и смерть во власти языка,
как знаем мы по слову Соломона.

Над кротким не возвысится гордец,
жестокосердый скорбь свою умножит.
И только мир раздвоенных сердец
вместить в себя Благую Весть не сможет.
* * *

Небеса — нашу общую крышу —
снова красит под вечер заря.
Я ли это отчетливо слышу
плач по жизни, растраченной зря?

Я ли это бреду по дороге,
утопая в горячей пыли?
Время делит пространство на слоги,
и касается небо земли.

Ничего ты от Бога не скроешь,
дух мятежный мой, лгун и гордец,
собиратель летучих сокровищ,
влажных слов и разбитых сердец.

В ярком свете подобием тени
ты вернешься к началу пути,
чтобы пасть перед Ним на колени
и беззвучно промолвить: «Прости!»
* * *

Ах, как ягоды алеют, птица в клюве песнь несет.
Кто больного пожалеет и увечного спасет?

Ночь похожа на кукушку, и горька кора осин.
Кто ребенку под подушку сунет сладкий апельсин?

Ноздри дразнит запах острый, в детской сладость и жара.
Как лицо, изрыта оспой апельсина кожура.

Мать рассказывает сыну о земле прекрасной той,
где, подобно апельсину, сон катился золотой.

Кислота его и сладость поражают сердце вдруг,
как изломанность и слабость исхудавших детских рук,

Льется, льется взгляд незрячий, как вода из глаз течет,
к сонной гибели горячей тело бедное влечет.

Путь к последней смерти начат, и слепой ведет слепца
в те края, где горько плачет ангел Божьего лица,

где страданье и юродство в ликах грешников святых
и священное уродство апельсинов золотых.
* * *

Ради Бога,— шепчу,— подойдем к безымянной реке,
ибо только она наши раны сердечные лечит…
На древесном и птичьем любовь говорит языке —
по ночам шелестит, а под утро свистит и щебечет.

Чтоб ты мог услыхать этот щебет, и шелест, и свист,
не пытайся узнать ни начала любви, ни итога.
Видишь — время летит, как сошедший с ума атеист,
в черной яме небес неожиданно встретивший Бога?

Не пытайся увидеть — надир впереди ли, зенит,
и не тщись разгадать непонятные знаки и числа.
Пусть звучаньем тебя музыкальная фраза пленит,
не звучанием, нет,— красотою, лишенною смысла.

Я тебе расскажу, как сердца выжигает любовь
и, уста уподобив песку раскаленной пустыни,
по сосудам растений гоняет зеленую кровь…
Я тебе расскажу, как тепло по ночам в Палестине.

Из подобного вздора извлечь невозможно урок,
можно только в ночи научиться заламывать руки,
да еще угадать, что измены охотничий рог
издает по ночам ослепительно яркие звуки.

И средь сумрачных волн, среди их растревоженных толп,
повинуясь любви, их движенью внимая и вторя,
ты становишься птицей, ты прячешься в огненный столп,
просишь пресной воды у хозяев соленого моря.

Ну а я, угадав, что карающий меч засверкал,
превратив перед смертью в сплошное сияние будни,
вижу каменный век, выходящий из медных зеркал,
здесь, на этой планете, в четыре часа пополудни.
* * *

Вот окончилось лето и снова настала зима.
В небе ангел трубит, времена обозначив и сроки.
Под рождественской елью белеет, как снег, сулема,
почему это так — не ответят Закон и Пророки.
От воловьих ноздрей подымается в воздухе пар,
Млечный Путь в небесах наподобье висит полотенца.
И стоят у пещеры Каспар, Мельхиор, Бальтазар,
из заплечных мешков вынимая дары для Младенца.

По забытым местам, по дубовым могильным крестам
шарит злая метель; то стучится в холодные окна,
то читает стихи, а они, как сказал Мандельштам,
нам напомнить должны винограда мясные волокна.
Эта сладость нужна, чтобы снег непременно горчил,
чтоб пространство, как улей, где снежные пчелы роятся,
нас пугало забвеньем, чтоб ты меня, милый, учил
никуда не бежать, никогда ничего не бояться.

Потому что во времени, впаянном в звездную твердь,—
так ты мне говоришь,— есть одно несомненное свойство:
если выпить до дна этот яд, причиняющий смерть,
то увидишь любви молчаливое грозное войско.
И покуда мы живы, покуда мы любим, пока
беспризорные вещи повсюду лежат в беспорядке,
ртутной соли раствор, металлический вкус мышьяка,
аромат миндаля нас с тобой не пугают на Святки.
* * *

1

В речке прозрачной вода убывает,
явным становится духа раскол.
Молится кто-то, а кто-то вбивает
в мерзлую землю осиновый кол.

2

Многое нами получено даром.
Любишь ли ты, повелитель и царь,
бренную плоть, исходящую жаром,—
в смуглых ладонях лежащий янтарь?

3

Мертвые ели ведут к аналою
еле заметные тени берез.
В воздухе пахнет еловой смолою.
Нас этот запах доводит до слез.

4

Грубо разодрана неба завеса.
И, засоряя пространство, хранит
душный Египет соснового леса
черную хвою своих пирамид.

5

Кто там стучит в деревянную крышу,
шепчет о смерти на ухо стрижу?
Я умерла. Я ни слова не слышу
и никому ничего не скажу.
* * *

Для жатвы был наточен остро серп.
Пшеница колосилась, как эпоха.
Под сенью иерусалимских верб,
а в просторечьи — под кустами лоха

стояли мы, и серо-серебрист
был воздух, где мелькали чьи-то спины,
и гусеница грызла узкий лист,
клевали птицы дикие маслины.

Мой ангел, где ты? К нам приходит вдруг
тот, кто нас прежде времени состарил.
Под утро стало видно все вокруг,
внезапный свет в глаза мои ударил.

Передо мной открылся мир иной,
равно прекрасный в муке и блаженстве,
и жизнь моя предстала предо мной
в немыслимом и страшном совершенстве.

Лишь след слезы остался на щеке,
да под глазами — тень от крыл совиных.
Большие рыбы плыли по реке,
в них люди жили, словно в домовинах.

А время шло. Вокруг текла вода.
И мертвецы, питаясь пищей скудной,
молились и мечтали иногда,
что смерть пройдет и День настанет Судный.
Сон

Какой-то шум, как будто шум дождя,
тревожит слух, а зрение тревожит
причина шума. Шляпка от гвоздя
блестит на солнце. Гвоздь забит, быть может,
совсем недавно. Плоть повреждена,
сочится кровь, цветком ужасным рана
цветет, она влажна и солона.
На жертвенный алтарь ведут барана.
Отчетлив след раздвоенных копыт,
и кровь по телу движется рывками,
а мозг не спит, но думает, что спит
и видит сон: луна за облаками
скрывается. Священник держит нож
и отделяет голову от тела,
в большую чашу сцеживает кровь.
По коже овна пробегает дрожь,
когда душа от плоти отлетела.
В печи огонь пылает, как любовь.
А дым то спит, то в небо скачет белкой.
Обсыпанный содомской солью мелкой,
горит, благоухая, сладкий тук.
Ты вдруг проснешься, словно от укуса:

Просвечивает вновь сквозь кожу рук
Прообраз крестной жертвы Иисуса.
* * *

Как знак беды, чернел еловый лес,
и звезды плыли в глубине небес,
их блеск тревожный отражали рыбы.
Над нашей жизнью плача невпопад,
струился ивы слезный водопад,
росли дубы, как каменные глыбы,—

таков пейзаж забытых мною снов.
Расцвечен он тяжелым летом сов,
садящихся на сумрачные ели.
Там столько лиц, бесплотных, но живых,
а я все плачу, представляя их
в гробу или в супружеской постели.

Как ты во сне себя ни назови,
не скроешь ты ни судорог любви,
ни тайных мук, ни содроганий смерти.
Да, ты последний мне даешь урок,
когда, смеясь, читаешь между строк
посланье в запечатанном конверте.
* * *

Рыба приснилась во сне подруге моей. Рыба
пить просила, рот открывала. Рыба
жила, как кукушка, в часах деревянных.
В глыбе времени выдолбил Бог пустое пространство,
рыбу туда поместил, как хана в татарское ханство
или халифа в его халифат.
Плакала рыба, рот открывала, где же,— просила,— вода?
Но вода высыхала, ибо
время похоже на ад.
Но как же у мертвых ногти растут, борода,
медленно, правда, но всё же растут,
словно трава из земли? Иногда
мертвый из гроба встает. Чаще же
в землю его зарывают, и тут
рыба кукует кукушкой, странную песню поет.
Ты же, Ольга, руки держи под подушкой,
чтобы выдерживать тучного времени гнет.
* * *

На троне царь сидит, как на костях.
Вокруг него — стоящий мир предметов.
И царский посох крепок, как Рахметов,
когда он на классических гвоздях
спит в назиданье юношеству. Ларь
стоит, как трон, где восседает царь,—
он держит серебро в дубовом чреве.
По черепу его гуляет тварь,
и ей, как прародительнице Еве,
державный посох нанесет удар.
Ветхозаветный змий сидит на древе
и наши мысли ловит, как радар.
А крот слепой живет в земле червивой,
он вырыл в мире черную нору
и втиснулся в нее, как в кожуру,
в пространстве между яблоней и сливой.
* * *

Вот летит человек и не знает,
почему он летит и куда,
он прошедшую жизнь вспоминает,
прославляет ее, проклинает,
из очей его льется вода.

Обольщения этого света,
как мгновенья, бегут чередой —
обнаженные яблоки лета,
и смородина красного цвета,
и тазы с дождевою водой.

На рассвете прощаются трое —
плоть, душа и мятущийся дух.
Нежных лиственниц плещется хвоя,
гребнем воздух сгустившийся роя,
запевает последний петух.

Громче прежнего рушатся стены
и шумит над оврагом ветла.
В пыльной, мусорной яме геенны
наша смерть выгорает дотла,

так и крутится огненной белкой,
пылью мелкой летит из-под век,
и испачкан небесной побелкой
чемодан у тебя, человек.

Ты вернулся с былыми грехами,
с прежней болью и новой бедой,
и лежат облака ворохами
в синем небе над белой водой.
* * *

Злая зима в этом тысяча мертвом году
зябкой Европе грозила татарским набегом.
Серыми стаями рыбы стояли во льду,
снова Россия была завоевана снегом.

Помнишь, закат, как разбойничий факел, горел?
Церковь казалась огромною каменной вазой.
Выйдешь на паперть — и градом отравленных стрел
нищих встречает постылый мороз узкоглазый.

Плачет священник и Богу боится служить —
как бы его прихожанин голодный не выдал.
Холодно, милый, в России заснеженной жить:
там, на горе, ледяной возвышается идол.

Видела я удивительно явственный сон:
вышел январь в раскаленной железной кольчуге,
голову вскинул — и выстрелил в облако он,
родину вспомнив, заплакали птицы на юге.

Небо убито, и снега царит кутерьма.
Ветви и сучья у древа познания голы.
Ворон-монгол произносит гортанно глаголы,
зная по-русски одно только слово: зима.
* * *

Я музыки твоей не подберу —
Озябли пальцы и устали губы.
Но на горе, в серебряном бору,
Где дует ветер в ангельские трубы,
Где корабельных сосен чешуя
И оспа ряби на речной излуке,
Во сне печальном раздвигаю я
Ореховые заросли разлуки.

Большие крылья времени крепки,
И жизнь летит, его полету вторя,
Но волн осколки, влаги черепки
Сухой горой лежат на месте моря.

И плоть, питаясь жизнью даровой,
Еще плотнее окружает душу,
И краб огромный, выползший на сушу,
спит, как орех с разбитой головой.
* * *

Дал Господь мне дожить до Успенья.
Слыша сердца последний удар,
получила я голос для пенья
и опасный пророческий дар.

И теперь не с тобой я, а с теми,
кто, как ангелы, нищ и убог.
Отражается в зеркале время —
время Бога и времени бог.

Если кровь, как мгновение, длится,
мы текущую смерть переждем,
а слезам невозможно не литься
бесконечным соленым дождем.
* * *

То, что жизни и смерти дороже,
Я сегодня куплю за гроши.
Что ж ты водишь ладонью по коже —
Шелковистой изнанке души?

Разбежались, вздохнули, застыли
Волны плоские цвета слюды
Кто уснул или умер — не ты ли,
Царь речного песка и воды?

Бог приходит к тебе и уходит,
Сердце бьется и движется кровь.
Все, что в мире с тобой происходит,
Называется словом любовь.

Проступает намеком на чудо
В мертвом дереве тело креста.
Жив Христос, и готовит Иуда
К поцелую сухие уста.
* * *

Кто, упрятавший улитку в известковую кибитку,
смотрит в стынущую воду
и в иголку прячет нитку?

Кто, увидев свет бесплотный, серебристый дождь кислотный,
умирающим в угоду
в рай билет придумал льготный?

Покоряясь водам смутным, серебром сиюминутным
на мели играет рыба,
обернувшись шаром ртутным.

Тот, кто рыбьи кости гложет, умереть никак не может,
он уснуть не может, ибо
рыбы смерть его тревожит.

Засыпай, ребенок глупый, смерть свою рукой нащупай,
ничего вокруг не видит
тот, кто пользуется лупой.

Перед мертвым он не встанет, и живого не помянет,
и ребенка он обидит,
и душа его увянет.

А слепец глядит в окошко, и луна ему, как кошка,
лижет стынущие руки
в вечном холоде разлуки.
* * *

Любовь одна, и смерть одна, и зренье мучит слух.
Вода влажна и холодна, огонь горяч и сух.

И ты у бездны на краю отбрасываешь тень,
когда в искусственном раю уже цветет сирень.

Там нет шипов у розы Эль, птенцов у птицы Аль,
и так узка пространства щель, что мне уйти не жаль

туда, где время как прибой, как пена волн морских,
и где лежит песок рябой на стогнах городских.

Как облик смерти смертным чужд! Глаза ее узки.
Она огонь для наших нужд разрежет на куски.
* * *

Пройти вдоль вод, не замочивши ног,
Из сорных трав сплести себе венок,

Убрать с крутого лба прядь,
На дудочке пастушеской играть,

Смотреть, как в небе тают облака,
И петь про то, что будет жизнь легка,

Когда Господь протянет руку мне,
Когда мой грех сгорит в моем огне,

Когда тобой я буду прощена —
Мой давний бред, мой страх, моя вина…
* * *

Над вершиной местного Синая
Облако висит на волоске.
Жизнь моя растет, напоминая
Город, возведенный на песке.

Если дождь лавиной влажной рухнет
И постройки жалкие снесет,
Если свет в окне твоем потухнет,
Бог меня, убогую, спасет.

Он уже не скажет слов обидных,
Молча пустит на чужой порог —
В дом, где копья молний огневидных
Молча мечет Илия-пророк.
* * *

В устье Нила зацветает лотос,
Начинает колокол звонить.
Клото прясть садится, а Атропос
Обрезает жизненную нить.

И видны душе свободной горы,
Люди, реки, желтые холмы…
Снадобье из яблок мандрагоры
В эту ночь варить не станем мы.

Потому что все вокруг трепещет,
Слезы ослепительные льет,
Под луною странным блеском блещет
И хвалу Всевышнему поет.

А душою брошенное тело —
Бедное усталое дитя —
Видит: солнце золотое село.
Дождь идет, листвою шелестя.
* * *

…меня уже не мучит
ни суетная жажда новизны,
ни тайное предчувствие страданья;
подземный гул грядущих катастроф
меня волной своей не накрывает;
я чутко сплю и времени внимаю,
но в это море заходить не следует
ни девам, ни поэтам, ни пророкам.
Я только вижу тени легких птиц,
и в странных звуках — нёбных и гортанных —
ищу под утро некий тайный смысл
и нахожу его; я различаю
напор любви в биеньи волн о скалы.
Я вижу эту страсть и эту влагу,
и соль, которой плакать и сиять
приходится вдоль призрачной воды.
Бог созерцает время поперек,
песок души, как мак, пересыпая
из тела моего в чужую плоть,
а в плоть мою душа чужая льется.
Да, мы с тобой — песочные часы.
Над нами Ангел плачет и смеется,
И золотые светятся власы
Его над миром…

Стихи о пространстве и времени

Светлана Васильевна Кекова

Стихи о пространстве и времени

стихотворения
содержание

Землеройка («Как механизм любви работает в аду?..»)
Стройка («Запах пыли кирпичной, цемента, песка и щебенки…»)

Летающий кувшин

1. «Для ждущих Страшного суда…»
2. «И чтоб проникнуть в глубину…»

«Покинув своды головы…»

Стихи о Марии

Мария у зеркала («Когда Мария в уголке укромном…»)
Сон Иосифа («И вот во сне Иосиф видит сон…»)

«Жизнь — всего лишь панорама…»
«И ничего нам не исправить…»
«Но памяти невольной данью…»
«Нет радости твоим рукам…»
«В мире тягостном и новом…»
«Ты уже оторвал меня от плоти своей…»
«Я лишь одно скажу, избегнув общих мест…»
«…а прошлое еще живет и светит…»
«Даруй державное теченье…»
«К городам пробирается скверна…»
«Жизнь в звучании, как в позолоте…»

Возвращение

1. «Со мной ведется тайная игра…»
2. «Хвала ветвям и листьям, и хвала…»
3. «Все, что хранится в мертвом бычьем роге…»
4. «Вот так и мы вернулись в отчий дом…»
5. «И нашим детям ведом тайный стыд…»
6. «И ты, мой брат, не помнящий родства…»
7. «И губы листьев холодны и сладки…»

* * *

1. «Внезапно свет раздался нестерпимый…»
2. «Была весна. Цвела поверхность гор…»
3. «Внутри одной из теплых полусфер…»
4. «Как стрекоза или блестящий жук…»
5. «…Но в кронах, в их языческой тени…»

«Вечность, победившая мгновенье…»

* * *

1. «В реке течет вода, летает в небе птица…»
2. «Я не могу поймать молчащую кукушку…»
3. «Жизнь повернула вспять, и страшно возвращаться…»
4. «Вот колба из стекла, вот погремушка мака…»
5. «И ангел пролетит, играющий на лире…»

«Я сквозь кроны ясеней усохших…»
«Рыбы, вмерзшие в лед, керосинки в пустом коридоре…»
«Смерть есть любовь…»
«Мальчик усталый идет по дороге…»

Девятый круг

1. «…два пастыря нищих…»
2. «Все, что ты разрубил, я не буду затягивать в узел…»
3. «На воздух цепкий…»
4. «Как сетью…»
5. «Не нужно слов…»
6. «Бог деревянный!..»
7. «Как птицы на ветках…»
8. «Ворон рожден…»
9. «Нет у прошлого щупалец…»

Диалоги со смертью

1. «Я к слову слово не могу поставить…»
2. «В моей душе, четырежды горбатой…»
3. «Когда бы я, лаская грудь и плечи…»
4. «Если время…»

Египетские мотивы

Пророк («Кричат евреи, стонут турки…»)
«Мертвец в потертой фрачной паре…»
«Раскаленный, желтый, безобразный…»
«Давно уже мне не под силу…»
«Некое подобье манускрипта…»
«В небесной империи смута, и музыка сфер…»
«Чистотел отцвел и донник, звук протяжный отзвучал…»
Шахматная сюита («Здесь все грозит распадом смысла…»)

из цикла «Стихи о пространстве и времени»

1. «Пространство двустворчато: правая левую створку…»
2. «Моллюск брюхоногий! Ты тоже творенья венец!..»
3. «Ах, хочешь — не хочешь, но так повелось испокон…»
4. «И каждый уверен, что время чужое — химера…»
5. «И ты, человек. От земли до высоких небес…»
6. «Скажи — после смерти мы сами себе близнецы?..»
7. «Но речь прерывается, если хотя бы на миг…»
8. «Лишь плача во сне никому не дано избежать…»

Размышления над картой звездного неба

1. «Что время? Мир, открывший влажный рот…»
2. «Но в яме неба есть свои жильцы…»
3. «Но разве можно тело хоронить…»
4. «И крепкие дубовые лари…»

Январская элегия («Шорох крыльев, шуршанье. Что там на полке шелестит?..»)
Баллада об уходящем времени («Только чайник, натертый до тусклого блеска…»)
«Затеряться навек средь уродливых зданий высотных…»
«Не языческий бог над волною вздымает трезубец…»
«Ты, в тайниках земли укорененной…»
«Время стиснуло зубы, и раковин створки хрустят…»

из цикла «Стихи о людях и ангелах»

«Средь механических чудес…»
«Покажи мне, Господи, кино…»
«Снег подобен во тьме многоточью…»
«В огромном городе многоугольном…»
«Рассеян смысл необъяснимый…»
«Все совершалось по законам сна…»
«По местности гуляя дачной…»

Два зеркала

I. «Ты только память из шкатулки вынешь…»
II. «Да, мы поспешно именуем злом…»

Во времени ином

«Когда настанут холода…»
«Томилась природа. В сосудах телесных…»
«Где дети питаются мясом и кровью…»
«В кувшин лилось вино и раздавались крики…»
«Природа в упадке. На яблоки взвинчены цены…»
«О, мне ли, привыкшей к земной канители…»
«В небесный смерч, в земную круговерть…»
«…и опускаясь в жизнь, как в каменную штольню…»
«Как пусто в небе! Маленькая птица…»
«Смысл неясен, буквы четки…»
«Воет брошенный пес, на снегу догорает солома…»
«…я невзначай…»
«…и в день двоеперстый, сияющий маком утрат…»
«Не голос шарманки, не скрип отсыревших дверей…»
«По слогам возвращается жизнь, и в ее карандашном наброске…»
«Двойной орех висит на ветке…»
«Пройди сквозь строй цветущих аквилегий…»
Землеройка

Как механизм любви работает в аду?
И грешники любить способны. В муках адских
мы у страстей своих идем на поводу.

Да, живы мертвецы в больших могилах братских,
когда они в земле лежат лицом к лицу —
кто в платьице простом, кто в сапогах солдатских.

Но что в конце концов доступно мертвецу?
Там, говорят, в земле, иные формы жизни,
а значит, и любви. Когда идет к концу

земное бытие, в своей земной отчизне
ты думаешь о том, как смерти избежать —
счастливей во сто крат жуки, улитки, слизни,—

не страшно малым сим в земле сырой лежать,
чужих не трогать тел, не думать, цепенея:
какой из адских мук мне будет угрожать

мой непомерный грех? Мой друг, по чьей вине я
так далеко лежу и не могу привстать,
чтоб отодвинуть прах от матери Энея?

Ты и сюда пришел. Ты взял меня, как тать,
и бегает по мне слепая землеройка.
Но что должно в аду любовь твою питать?

Ведь ад любви не миф. Он — духа перестройка,
он вещества души начавшийся распад.
Разорван договор, и тела неустойка

уплачена тому, кто душу ввергнет в ад.
А там жужжит мотор, и адская машина
в черпак свой загребла двенадцать тел подряд.

Вот — пирамида рук, но где ее вершина?
Вращает дьявол цепь, качая черпаки,
и обнажает кость души на пол-аршина.

И грешники лежат на берегу реки,
в объятьях этих нет и тени вожделенья,
изранена их плоть, то зубья, то крюки

торчат из тел худых. Как у шкалы деленья,
ты раны их любви не сможешь сосчитать.
Огромен страсти рот, но в нем — источник тленья,

ведь соком бытия не сможет напитать
его ни жизнь, ни смерть…

1985 год
Стройка

пейзаж в духе Брейгеля

Запах пыли кирпичной, цемента, песка и щебенки,
экскаватор, как рак, но с оторванной правой клешней,
Вельзевул без хвоста и сатир козлоногий в дубленке
раздают приказанья, пока разбитные бабенки
прячут низ живота с размещенною там малышней.

Аксолотль, головастик, хвостатый тритон и мышонок
разместились по-разному каждый в своем животе,
их родня копошится внутри волосатых мошонок —
а родятся на свет — и не нужно им шить распашонок:
расползутся по стройке, по теплой ее срамоте.

Что за стройка такая, где рушатся старые стены,
жгут огромные бревна, покрытые липкой смолой?
Словно раненый вепрь, ревет самосвал с авансцены,
что на стройке опять подскочили на грешников цены,
а шофер перепуганный держит секач под полой.

Я надену тулуп и сапожки, подбитые мехом,
пусть морщины на коже сечет ледяная крупа,—
над моей головой, коронованной грецким орехом,
кувыркается еж, попугай заливается смехом
и хрустит обреченно костей черепных скорлупа.

Я на стройку пойду, задыхаясь от сладкого чада.
В просмоленных котлах остывает курящийся вар,
и бегут саламандры по легкому пламени ада,
а невольничий рынок извне окружает ограда —
там тела продают — ведь душа ненадежный товар.

Если каждый из нас заключен в непрозрачную сферу,
кто в орехе томится, кто прячется в шаре с крестом,
кто глотает ежа, кто в объятиях держит химеру,
то и стук молотка мы старательно примем на веру,
чтоб хотя бы на миг очутиться в пространстве пустом.

1986 год
Летающий кувшин

Боре

1

Для ждущих Страшного суда
жизнь — непрозрачная среда,
но если смыслом сделать влагу,
то зов любовного труда,
его томительную тягу
почувствуешь — и отзовешься
и как зола в печи, завьешься.
Существованье — тяжкий грех
для тех, кто время, как орех,
раздавит, чтоб достигнуть сути:
внутри, среди его морщин,
взлетает разума кувшин,
как некий клоун на батуте.
Что в руки не дается, рук
не запятнает, милый друг,
сосуд летающий — всего лишь
вместилище духовных мук,
его и камнем не расколешь.
Безгрешен тот, кто хочет пить,
но Бог не даст кувшин разбить.

2

И чтоб проникнуть в глубину
сего прозрачного сосуда,
поставь истории в вину,
что вынут ужас из-под спуда,
что в некой призрачной стране
стоит у зеркала правитель
и отражается в окне
его полувоенный китель.
А в исторической среде,
непроницаемой и плотной,
по горло в страхе и труде
мы жизнью тешимся животной.
Кто топит истину в вине,
когда вокруг, внутри и вне,
зарыта жизнь на пол-аршина?
Вот сердцевина сердцевин:
забвенье — лучшее из вин
внутри летящего кувшина.

1985 год
* * *

Покинув своды головы
и тела город многошумный,
и сердца крепостные рвы,
и мозга лабиринт безумный,
слова прощения твердя,
сквозь шум последнего дождя
увидишь рот луны щербатый,
наступишь раной, уходя,
на камень твердый и горбатый,
увидишь, как из царских врат
и из купеческих палат,
щелей и подворотен райских
выходит, от любви горбат,
в кувшинах выращен китайских,
двойник твой, карлик при дворе,
твой дух слепой, как крот в норе.

Как будто выпало звено
в цепи твоей посмертной славы
и все вокруг искажено
для человеческой забавы,
как будто в сердце носишь ты
печать мучительного сходства
и лечишь мир от красоты
прививкой тайного уродства.

Разрушив прошлого дворец,
оставь свой замысел, творец,
преображенья гений хилый,—
страдания резной ларец
никто не открывает силой,
никто не сможет никогда,
на землю бросив взгляд невольный,
узнать, зачем течет вода,
тростник волнуя многоствольный.

1985 год
Мария у зеркала

Когда Мария в уголке укромном,
перед разбитым зеркалом, одна,
измученную память освежая,
разглядывала тело, как чужая,
вдруг на плече увидела она
пятно — неясный след от поцелуя.
И зеркала немая глубина
себя открыла, и одна волна,
как некий ангел, пела: «Аллилуйя!»

И, стоя у расколотой пучины,
в чьей глубине боролись свет и тьма,
уже Мария видела сама,
как сбрасывали плотские личины
людские души в час своей кончины,
как возросла ее любви чума,
как тот, кого она познать хотела,
чтоб жизнь изжить и смерть предугадать,
к ней снизошел, как Божья благодать,
был дух Его — одно сплошное тело.
Еще на свет ее душа летела,
и ангелы не начали рыдать,
но воздух полон был предощущенья
любви — и вот остановилось время,
и, чтоб принять сияющее семя,
ей нужно было плоть свою отдать.

И некий ангел ей сказал: «Смотри!»,
и вот она увидела внутри
себя самой
неясное движенье,
как будто кто-то дышит и живет
там, в глубине ее двойного тела…
Но зеркало от боли запотело,
и, тихо отодвинув отраженье,
Мария свой погладила живот.

1985 год
Сон Иосифа

И вот во сне Иосиф видит сон:
два ангела рыдают в унисон.

Сосредоточив внутреннее зренье
на этих звуках, понимает он:
сон происходит по законам тренья
между его душой, летящей прочь,
и бренным телом, погруженным в ночь.

И вот во сне Иосиф видит сон:
два ангела рыдают в унисон,
а он стоит на твердой почве смысла,
а третий ангел держит коромысло,
чтоб эту почву влагой напитать.
(Одно крыло у ангела повисло).

И силится Иосиф прочитать
невнятные рассудку письмена.
Он припадает головою мрачной
к земле, и в почве, тучной и прозрачной,
где слов произрастают семена,
читает вдруг: «Мария и Иосиф»,
и видит он: во сне одежду сбросив,
на ложе сна лежит его жена,
сияет лоно, влажное от страсти,
и вот во власти ужаса, во власти
тоски он вырывает имена
и корни их в безумье рвет на части.

Но ревностью душа уязвлена,
Иосиф спит в ее зловонной пасти,
вокруг цветут дурман и белена,
и с глаз его спадает пелена.

Отравлен воздух и искажены
двух ангелов измученные лики,
Иосиф видит сон своей жены,
измены неприкрытые улики,
подобно пчелам, жалят бедный мозг.
Иосиф спит. На блюдце каплет воск.
А грудь его в немом исходит крике.

1985 год
* * *

Жизнь — всего лишь панорама,
неприглядная на вид.
Вот в ветвях бетонных храма
птица беглая сидит.

Дом свободный крупноблочный
придавил затылком тьму,
и приблудный зверь полночный
поклоняется ему.

Вот несет огонь дрожащий
тела бренного сосуд,
в сердцевине содержащий
поздней страсти самосуд.

От Рязани и до Ниццы
в крошках хлеба и мацы
на кроватях спят жилицы,
обнимают их жильцы.

В складках их ночного платья
копошится плоти тварь
и готовит для зачатья
свой нехитрый инвентарь.

Это ль — мира средостенье,
в зону святости прорыв?
Спит бессонное растенье,
архегоний свой закрыв.

Жест отнюдь не нарочитый,
но сугубо деловой…
Будь и ты самозащитой —
неба герб многоочитый —
птица с бритой головой…

1985 год
* * *

И ничего нам не исправить,
и не оставить без прикрас,
ведь даже ангел — только память
о тех, кто прежде мучил нас.

Газета давности недельной
закрыла свой щербатый рот,
и мир молчит членораздельный,
и время движется вперед.

А в землю забивают сваи,
в грузовиках везут цемент,
стоят бессонные трамваи,
как исторический момент.

Вороны в виде знаков нотных
сидят на длинных проводах,
и ум испуганных животных
с подобной жизнью не в ладах.

Они смотрели век от века,
не понимая ни аза,
на странный разум человека,
в его животные глаза.

А там, иную жизнь питая,
под улюлюканье и гам,
лишь ангелы, как волчья стая,
неслись по собственным следам.

1985 год
* * *

Но памяти невольной данью
проступит сердце между строк,
как приглашение к страданью,
попытка кончить диалог.

Без промедленья, без боязни
увидишь, отходя ко сну:
во рту живородящей казни
жизнь превращается в казну.

За несколько потертых марок
мне жить позволит казначей,
и я поеду в город Гамбург
со связкой звуков и ключей.

Там изгоняют бесов страха,
там солнце светит из окна
смерительного дня рубаха,
где сон — основа полотна.

А я по правилам науки
твержу слова за слогом слог,
и грудь пятисосцовой суки,
как кровь, уходит из-под ног.

И звуки, как собачья свара,
сосут меня, и не поймешь —
что здесь страдание, что — кара,
и что — спасительная ложь.

1985 год
* * *

Нет радости твоим рукам —
не вырвешь ни мольбой, ни силой
то, что возносит к облакам
страданья гений белокрылый.

Он в легкий воздух превратит
свои крыла в небесном гроте,
когда движенье прекратит
чернорабочий ангел плоти.

И хлынет море из земли,
на волю волны отпуская,
облепит кили кораблей
трава тяжелая морская.

И в пыльных складках камыша
приникнут люди к птичьим норам,
и кинется бежать душа
одна по темным коридорам.

1985 год
* * *

В мире тягостном и новом
мне молчать невмоготу,
ибо, друг мой, только словом
прикрывает наготу.

В мире теплом и опасном
до страданья и потом
в одеянье винно-красном
или темно-золотом

ходит только ангел кроткий,
остальные — нагишом.
Оттого хитон короткий
на тебе — увы — смешон.

Правда словом в слово метит
для чего, мой друг, скажи?
Но молчанием ответит
тело — нежный орган лжи.

1985 год
* * *

Ты уже оторвал меня от плоти своей,
от зажившей души отделил нежно,
как во сне,— если с неба летит снег,
то с горы в пустоту летят санки.

И полозья скрипят, но что там, внизу?
Со стучащим сердцем опять проснешься.
Так создатель день отделил и ночь
от того, что плакать внутри осталось.

Так и плачет оно, а мы бежим,
позвонив в темноте в чужие двери,
и хозяин спиной заслоняет свет
и кричит: «Куда вы бежите, люди?»

Словно тело любви, сияет снег,
но по черной земле скрипят полозья,
у подножия гор лежит вода,
отделенная сном от земной тверди.

1985 год
* * *

Я лишь одно скажу, избегнув общих мест:
любовь как акт любви уже не есть любовь,
и как ни долог сон, как ни наивен жест,
я не смогу узнать — лежит ли тела крест,
когда дыханье спит,— живет ли в теле кровь?
Сухой зрачок воды, небес глазную соль
мы без труда возьмем в пустую сферу лет —
она, как дева, спит в твоих руках, и столь
верна сама себе, что затихает боль…
От волосатых звезд остался в небе след.

1985 год
* * *

…а прошлое еще живет и светит,
сквозь воду потемневшую горит,
еще любовь крестом событья метит
и кровью неприкаянной сорит,—
не просто давит, жжет или томит,
а лжет безбожно, не дает забыться,
подложенный под сердце динамит
взлетает в небо, как большая птица.

Но тело, что огнем опалено,
хранит молчанье, как сосуд вино
хранит, стеклом мерцая запыленным.
Все цело, но слегка оголено.
И вынуждено, видимо, оно
прикидываться юным и влюбленным.

1986 год
* * *

Даруй державное теченье
угомонившимся волнам,
даруй сердцам ожесточенье,
певцу — его предназначенье
и милосердье временам.

Даруй душе покров телесный —
убогий дом на склоне лет,
и недошитый саван тесный
тебе достанется, поэт.

Ведь если жизнь грозит разделом
последних милостей и благ,
ты не один на свете белом
останешься и сир, и наг.

Есть насекомые и звери,
сироты, птицы в небесах,
деревья в сумрачных лесах,
распахнутые настежь двери,
и будет каждому по вере
отпущено, и на весах
чугунные качнутся гири,
и зло почиет с миром в мире.

Но ты, спокойствием томим,
не покоришься воле рока —
есть рок божественный над ним,
а над пророком нет пророка.

Нет правды в униженье зла,
нет зла в ее уничтоженье,
и нет движения в движенье,
и нет огня в тебе, зола,
а только жизни униженье.

1985 год
* * *

К городам пробирается скверна
по лесам, по болотам и мхам,
как Юдифь с головою Олоферна,
как вино по собольим мехам.

Или мед, разрывающий бочки,
помещающий сладкую плоть
не в зрачке и его оболочке,
а в гортани, где слов проволочки
будут двигаться, жечь и колоть.

Та, кого узнают по походке,
держит голову в рваном мешке…
Мир отживший, лежащий в чахотке,
снова руки смыкает на глотке,
как часы на стальном ремешке.

Плодоносного дерева крона,
ствол могучий, свободный от ран,
снова выйдут на берег Кедрона,
где в зеркальных озерах гудрона
отражается башенный кран.

И тогда в плодоносных долинах,
в именитой нагорной стране
и в больших городах муравьиных
станет пусто и холодно мне…

1985 год
* * *

Жизнь в звучании, как в позолоте…
Как минувшее ни славословь,
Двухголовым чудовищем плоти
настигает нас слово любовь.

Будет жизни печальным итогом
о любви золотая строка,—
и пойдешь ты, оставленный Богом,
по неверной стезе языка.

Ты пространство и время минуешь,
два глагола спрягая в груди:
он любил, я люблю, ты ревнуешь,
уходил, ухожу, уходи.

Погружается в воздух упругий
воплощенный в немногих словах
гладкокожий и четырехрукий
зверь печальный о двух головах.

И безлиственный лес, и безличный,
словно время, шумит надо мной,—
то дрожащий, то среднеязычный,
носовой или губно-губной.

Это страсти природа немая
обнажает то ветви, то ствол,
свой беззвучный язык прижимая
к золотым бугоркам альвеол.

1985 год
Возвращение

1

Со мной ведется тайная игра:
сидит пчела на кончике пера,
а на плече тоскует Филомела,
и к Магомету движется гора
для приобщенья к теплым тайным тела.
Вот дерево растет. На нем — омела
в короне ягод белых. И кора
землею стала. Если б я умела
жизнь поглощать, как черная дыра,
я б выросла, и сделалась стара,
и потеряла все, что я имела,
и гладила бы дерево, как тело
усталое вдоль нежного ствола.

2

Хвала ветвям и листьям, и хвала
худым корням, бредущим по дороге
с упрямством деревенского вола
к худой реке, чьи берега пологи;
в реке вода танцует, как юла,
уничтожая плоть свою в итоге
движений безрассудных. Так смела
и я была когда-то — я спала,
вокруг меня соединялись слоги
в слова простые, и объятий мгла
произрастала в слове и цвела.
Во сне я слову поклонилась в ноги.

3

Все, что хранится в мертвом бычьем роге
и в крохотном растительном ларце,
и в бабочке — печальной недотроге,
в ее летящем маленьком лице,
и в голубе, лежащем на пороге,
в шкатулке мака, в вести об отце,
идущем по сияющей дороге,
все, что зажато в Божией руце,
печатью состраданья и тревоги
отмечено. Так в жертвенном тельце
играет кровь. Но он уже в конце
пути — он у подножия тревоги.

4

Вот так и мы вернулись в отчий дом,
прошли сквозь нас неведомые воды,
но раны их не затянулись льдом
и не погибли ангелы свободы,
и тот, кто вел меня,— тот мной ведом.
Мы миновали горные породы
внутри пещер раскатистых, как гром,
нас провожали сойки и удоды
и цапли. Нам скворцы читали оды.
Но, как приставший к берегу паром,
в молчанье дня остановились годы.

5

И нашим детям ведом тайный стыд,
то накопленье первобытной тяги,
с которой тела обнищавший скит
стоит, сутулясь, у подножья влаги.
Его душа не плачет и не спит,
не просит смерти в приступе отваги,
но, словно скальд, в сетях беззвучной саги
запутавшийся, падает на щит,
и белые выбрасывает флаги,
и оставляет слово на бумаге,
как сладкие горошины лущит.

6

И ты, мой брат, не помнящий родства,
ко мне вернулся, но играешь в прятки,
как ангел накануне Рождества
на бедном платье расправляет складки,
любви вредит избыток мастерства,
любовь не крест, а только тень креста,
и в воздухе колеблется листва,
плывут ее телесные остатки
в бессмертное томленье вещества,
и губы листьев холодны и сладки.

7

И губы листьев холодны и сладки,
как холодны и сладки облака,
они плывут, их память коротка,
их не томят земные неполадки,
на мельнице рассыпана мука,
и улей спит внутри пчелиной матки,
и знания чудесные зачатки
в себе скрывает дерева рука,
и из молчанья, как из тайника,
нам явлен мир подобием загадки
в непостижимой маске языка.

1985 год
* * *

1

Внезапно свет раздался нестерпимый.
Мы находились в полой чаше дня
и поднимались по крутому склону.
И ангел плоти, темный и незримый,
едва коснулся крыльями меня —
и птицы к моему слетелись лону.

2

Была весна. Цвела поверхность гор.
Двоился звук в покинутых ущельях.
Какой-то стебель рос и трепетал.
Спал горизонтом замкнутый простор,
и звери спали в хижинах и кельях,
а воздух был блестящим, как металл.

3

Внутри одной из теплых полусфер
нам было нелегко любить друг друга,
но мы шептали, как еретики,
слова молитвы — Эорр, Алло, Эрр —
и видели лицо и руки Бога,
и падали в ладонь Его руки.

4

Как стрекоза или блестящий жук
находят рай в церковных сводах леса,
так мы друг в друге ангела нашли:
из-под бесстыдных и прекрасных рук
звучала тела праздничная месса:
Эолли, Лоа, Элло, Ао, Лли.

5

…Но в кронах, в их языческой тени
уже смеркалось, как в объятиях тесных.
Росла косноязыкая трава
там, где лежали некогда они,
и где над нами в зарослях небесных
змеиная мелькала голова.

1985 год
* * *

Вечность, победившая мгновенье,
крутится вокруг своей оси.
Чтобы избежать исчезновенья,
слово аоэй произнеси.

И покинут каменные ниши
молодые мертвые тела,
и поднимут золотые крыши
круглые, как небо, купола.

Прошлое, не тронутое тленьем,
в черной оспе лобовых атак
молодым любовным исступленьем
рассыпает времятворный мак.

Бог ли книгу старую листает,
но не больно и не страшно ей,
что в телах тела произрастают,
если скажешь слово аоэй.

И вдоль барабанных перепонок,
обращенных внутрь, а не вовне,
пробегает ангел, как ребенок,
с крыльями на маленькой спине.

1987 год
* * *

В.Э.

1

В реке течет вода, летает в небе птица,
а рыба в глубине открыла влажный рот,
и мелкая печаль, как речка, серебрится,—
как медленно ее мы переходим вброд!

2

Я не могу поймать молчащую кукушку
или найти жука, сидящего в траве.
Дитя в одной руке сжимает погремушку.
Песочные часы стоят на голове.

3

Жизнь повернула вспять, и страшно возвращаться
в минувшую любовь, в прозрачный этот ад,
где будут наши сны и плакать, и прощаться,
и снова принимать былых вещей парад.

4

Вот колба из стекла, вот погремушка мака,
вот блюдце — по нему катается орех.
А над моей судьбой стоит созвездье Рака —
раскаянье и грех, раскаянье и грех.

5

И ангел пролетит, играющий на лире…
Под хор небесных птиц в прозрачной кроне дня,
под детский шум дождя усни в огромном мире.
С небес течет вода. Прости, прости меня…

1987 год
* * *

В.Э.

Я сквозь кроны ясеней усохших
ясно вижу прошлого огни…
В день поминовения усопших
ты меня, мой ангел, помяни.

Если жизнь во всем подобна бреду,
значит, смерть — итог ее и цель.
Ночь идет, как гончая по следу,
свет сочится сквозь дверную щель.

И пока свой путь бесчеловечный
над землей вершит парад планет,
сквозь меня просвечивает вечный,
но меня не помнящий скелет.

1989 год
* * *

Рыбы, вмерзшие в лед, керосинки в пустом коридоре,
муравьи, саламандры и еж полумертвый в мешке,
все ли вы уместились в коротком случайном смешке?
На тарелках лежит серебро в геральдической флоре.

Шевелится в кастрюльке какая-то жалкая снедь:
то ли мяса куски с дорогим чесноком вперемешку,
то ли рыба усатая в чистом крутом кипятке.
Бросишь соли в кастрюлю — вода начинает синеть,
но щербатые стены скрывают кривую усмешку,
выпрямлять же ее — все равно, что гадать по руке.

Где-то примус гудит и стучат молотками соседи,
пыль невзрачная пляшет внутри светового луча,
паучок небольшой от запястья ползет до плеча,
отражаясь, как в зеркале, в тускло светящейся меди.

Что же, в это пространство никто не войдет без ключа.

От английских замков и от черных ощеренных скважин
мы ключи потеряли, и бросили запертый дом.
Он полынью зарос, он покрылся слоящимся льдом.
Что из этого следует? Вывод не так уж и важен.

Важно только движенье внутри дорогого жилища,
где былая любовь в униженье и смерти живет,
и смеется она, словно брошенный ангел, и вот
вновь сияет постель и готовится бедная пища.

И во воде закипающей мертвая рыба плывет.

1987 год
* * *

Смерть есть любовь.
Как всадник на коне,
она летит. Но крылья ног ужасны —
как широко они разведены!
И перьев нет, а только кожа, кожа
надета на желтеющую кость.
Вот конь исчез, осталась в небе птица —
в руках коса, и два больших крыла,
как будто ноги,
вставленные в стремя.
А по земле вода течет, как время,
повсюду смерть свое роняет семя,
везде вершит любовные дела.
А я хожу по дому, бормочу:
— Любовь есть смерть. Я смерти не хочу,
но даже вещи мне ее внушают,
и дождь идет, как время, за окном,
по небу катится орех чугунный грома,
и плотник нам по росту строит дом.
Прими, как дар, любви ужасной бремя,
в кладбищенских деревьях заблудись,
и в зеркало бегущее глядись —
поверх могил вода течет, как время.
Вокруг вода,
бегущая вода,
а в ней — лицо,
внушенное любовью,—
наверно, это пляшет птица-конь
там, в небе, исполинском и прекрасном,
и до костей съедающий огонь
бежит по телу…

1987 год
* * *

Мальчик усталый идет по дороге,
держит в руке деревянную клетку,
в клетке печальная птица сидит.

Следом старуха идет по дороге
с чистой и легкой плетеной корзинкой,
тихо на дне притаился сверчок.

Далее шествует римлянин в тоге,
ослик вдвоем с пожилою грузинкой,
рыбу куда-то несет старичок.

Следом проходит по той же дороге
Рыцарь Печального Образа в латах,
чей-то портрет прижимая к груди.

Далее — о всемогущие боги! —
тройка коней пролетает крылатых,
ангел трубящий летит впереди.

Следом за ними — лихие солдаты,
ими сожженные избы и хаты
и беспризорные души детей,

той же дорогой проходят лопаты,
ямы они вырывают, и платы
вовсе не требуют. В эти палаты
путники входят без всяких затей.

Мальчик, старуха с плетеной корзинкой,
ослик вдвоем с пожилою грузинкой,
рыба усатая, старый старик,

кони крылатые, римлянин в тоге…
Пусто и тихо на пыльной дороге.
С неба же — о милосердные боги! —
слышится сдавленный крик.

1987 год
Девятый круг

1

…два пастыря нищих,
на воле пасущих друг друга,
две лошади тощих,
две черных волны из-под плуга
ложатся, как волны.
Округа пуста и упруга
для праздного взгляда, который не вышел из круга
порочного.
Даль мне не кажется далью.
Кто ставит превыше всего любованье деталью?
Вот парочка нищих:
она, не укрытая шалью, и он, оборванец,
но шляпу держащий за тулью
и жмущийся к почве, как пчелы, летящие к улью.
Его-то и нужно нам:
в сети ловите каналью!
Да, он пренебрег общепринятым тоном и смыслом,
такое придумал, что дым повалил коромыслом:
— Из мертвых расщелин,
из язвенных каменных впадин
виднеются явно чешуйчатых головы гадин.
Зачем им язык ядовитый Создателем даден?:
«чтоб лечь и лежать и вылизывать борозды ссадин
на теле земли,
где молозиво желтое глины
нам,
змеям земли,
разгоняет унынье и сплины,
а кто там вверху наши головы греет и спины,
покрытые оспой? о, пастырь,
покинувший стадо,
и пастырь другой, словно воздух, текущий из сада,
ладонь возложи на блестящую голову гада,
ладонь возложи
в этом мире, исполненном лжи…»
И небо губами тебе отвечает: «Не надо!»

2

Все, что ты разрубил, я не буду затягивать в узел.
Что ты сузил зрачки?
Сквозь очки декабря ледяные
ты меня разглядишь и раздвинешь пространство рукой.
Будем зря говорить,
проклиная распутство и пьянство,
и рыла свиные вещей
обретут на минуту покой,
но какой
этот воздух, как в нем нам становится пусто!
Плоть и дух разошлись,
как в одежде непрочные швы.
Расколоть эту жизнь, скорлупу раздавить,
стиснуть кости чужие до хруста
и скелет обнажить головы.
Как орехи дождя будут щелкать по каменным крышам,
как в глазницах вождя будет зренье тирана хитрить.
Мы на треть оживем,
но на четверть себя не услышим,
в полусытую смерть опуская сознания нить.

3

На воздух цепкий
выпусти меня,
как птицу на крепкий лед,
держи меня за ворот,
как город держит лезвие огня,
как он воде напиться не дает…
Себя глотая, никогда, нигде,
латая память, ты иглой снующей
и рвущей сердце нитью снеговой
остановись.
И жалкий лисий лай
и вой машин
сосок тоски сосущей прижмут зубами.
Ты им пожелай
так месивом костей в земле сцепиться,
чтоб не понять — где зверь, где человек,
где с головою погрузилась птица
в зрачок воды, растущий из-под век…

4

Как сетью
ловят сеть,
сетями ловят сети,
как свет съедает свет и разрушает речь —
так смертью пренебречь
и так спасаться смертью,
на ниточке висеть,
как дождь,
как он колюч,—
небритая щека
пустого небосвода,
глазницы среди туч,
бездомная свобода,
и лягут облака,
как душ окорока,
и чащу бытия уравновесят гири
литого чугуна, в котором ты и я
друг другу держат жизнь как дважды два четыре.

Не сможет кожа рук на воле отрасти,
как гложет, Боже, звук,
который обращаю
в «сгусти вокруг меня мгновенный свет «прости»,
пусти на круг огня бесстыдное «прощаю»…

5

Не нужно слов.
Ты, вырвавший занозу
из сердца,
ты воде растущей
силки поставил пустоты.
Ты —
стон единоверца над кофейной гущей —
не знаешь правил.
Что гадать напрасно,
когда на свете все предрешено?
Зерно дождя не увлажняет душу.
Не выйдут земноводные на сушу —
и клейкое пшено
лягушачьей икры
не прорастет пупырчатою кожей.
Иди, прохожий. прочь.
над миром — ночь.

6

Бог деревянный!
Сапог деревянный
глухо стучит в деревянную дверь.
В теле под кожей
скрывается зверь,
на деревянную ногу похожий.
Как он боится того сапога,
бьется за двадцать четыре шага,
хочет сломать костяную решетку,
в рот заливая холодную водку,
слушая сплетен последнюю сводку
в ворохе черных шуршащих газет.
Кровь деревянной становится.
Свет
деревянным становится.
Нет
силы такой, чтобы выдернуть нитку
из металлической прочной иглы.
Шествие крови похоже на пытку
в теле, где кровью покрыты углы,
где крестовик, от движенья устав,
крест деревянный кладет на сустав,
на локтевой, плечевой и коленный —
в смерти, в ее деревянной вселенной…

7

Как птицы на ветках,
на панцирных сетках
железных кроватей сидят
голодные пары и птиц бесполезных
едят,
а берцовые кости бросают в пустое ведро.
К бедру прижимается плотно бедро
и слышится скрежет любовный и лязг
среди разговоров и кухонных дрязг.
В молочных бутылках колеблется ряска,
пока происходит любовная пляска
и тряска,
и рта изменилась окраска —
его прикусила до крови тоска.
На примусах жарится рыба треска
на масле растительном
во сне обольстительном…
И черное дуло блестит у виска.

8

Ворон рожден,
чтобы заживо есть мертвечину,
воздух точить и выклевывать свету глаза.
Он награжден не по чину
уменьем влачить эту участь,
выплевывать мелкие кости в такую пучину,
которая жизнь поглощает
и возвращает
желчи посмертную жгучесть.

Ворон, увы, ни аза
не смыслит в науке убийства,
в грамоте казни.
Ему невдомек,
что
кость головы и кресту обреченные руки —
все это басни и козни молвы.
Но за версту
слышит он
вой ощенившейся суки,
звуки любовной возни.
Возьми, ворон, след, как собака,— нюхом,
свет заслони взором,
лапой своей птичьей,
словно клешней рака, шеей бычьей
и человечьим ухом…

9

Нет у прошлого щупалец —
это не спрут,
это прут,
это бич окровавленный Божий,
бьет наотмашь,
гадюкой свернется под кожей,
укусившей свой собственный хвост.
(Постскриптум — убейте
того,
кто построил как здание тело
из кирпичей и щебенки,
пейте
костного мозга ночей
мысль об убитом ребенке!)
Чей
это крик, этот сок,
выжатый жизнью сквозь зубы,
этот дикого мяса кусок,
нарост барабанный на коже?
О Боже, на что нам
со стоном жужжащее веретено,
когда не дано
палец иглой уколоть,
укутать
бок без ребра?
Я не могу клубок дыханья распутать…

1983-1984гг.
Диалоги со смертью

1

Я к слову слово не могу поставить
так тесно, как ложатся кирпичи
в основу зданья.
Все мои слова
рассыпались, как будто ожерелье
сорвал с девичьей шеи господин,
воспользовавшись правом первой ночи.
И вот из трещин, из углов горбатых
агаты смотрят:
что за нагота
у этой смерти?
у дворовой девки
бессмысленной?
Да, грудь ее открыта,
и руки что-то прячут.
— Господин,
ты не ищи меня, ты не ищи
на этом теле впадин. Сердолики
не так мерцают, как бы я хотела,
в своих углах,
а чистые лампады
слезой изводят света водопады
не здесь, не здесь, а то бы ты увидел
меня летучей мышью и совой
бесшумной, как нечистые дела.
Зачем тебе на воспаленной коже
искать следы царапин и утех
с другим, с другой в сияющей постели?
Я облеплю твое лицо крылами
и в складках кожи, где ночует похоть,
мозг высушу гусиным языком…
И бегает,
и бегает
по дому,
как света луч…

2

— В моей душе, четырежды горбатой,
но оснащенной мощными крылами,
случилось что-то.
Я не понимаю,
что там сплавляет облик мозаичный
в огромный слиток, где не разобрать
частей огромных, но не уничтожить
перегородок, спрятанных внутри.
От деревянных тоненьких голов,
облитых серой,
я не жду огня,
и только толпы факелов смолистых
с буграми лиц и желваками света
горячего
мою согреют страсть.
Когда бы ты ответила отказом,
о смерть моя, в просторном сарафане
и с бусами на выпуклой груди,
я б к этой безымянной наготе
не потянулся каждой мышцей тела,
о смерть моя,
зачем увидел я
твои соски, натертые полынью,
как будто нужно отнимать ребенка,
привыкшего к питающей груди?
Да если б даже семя всех мужчин
ты приняла б в тоскующее лоно,
ты б не смогла наследника родить!
Да, я тебе покуда господин,
о смерть моя,
и грубое сиянье
расходится кругами по воде.

3

Когда бы я, лаская грудь и плечи
твои,
и руки влажной крови,
и текущий
от сердца голубого
ток
твоей любви,
когда бы я, иссохший от страданья,
как дерево сухое в семенах,
твоих волос коснулся и к запястьям
припал губами —
как будто мелкой пищей
кормить собрался чутких голубей;
когда бы я в покое глубочайшем
и в сокровенных соках юных тел
увидел мудрость зрелости спокойной —
я б возвратился в чащу прежней жизни,
где в двух коронах похоть и охота
меня, как зверя,
травят.
Я б вырывал картофельные клубни
и мазал десны соком зверобоя,
и молоко земли сосал,
и семя
свое пускал на ветер,
как память ты сегодня отпускаешь
на волю.
Птичьими руками,
и шерстью,
и корою деревянной,
и ароматом любви,
и тяжестью звериной
мы вновь сцепились,
и сквозь кожу рвется
мой свет навстречу свету твоему.
Так дерево пускает в землю корни
и пьет ее весною долгожданной,
и видит, как у озера тоскует
глухарь со скорлупой на голове…

4

Если время
само себя съедает, не оставив
взамен
ни слова, ни зазора, ни пространства,
ни пятака бессмысленного света,
где б можно было жить не ожиданьем,
а лишь оглядкой краткой и мгновенной…
Это время
грызет орехи, мелким зубом белки
сверкает в темноте,
белками глаз
поводит,
пестрые безделки
нам, детям, оставляет на чужбине.
Пригоршня мака черного, свистулька,
щепотка горькой четверговой соли,
похожая на рыбью чешую,—
вот все, что нам с тобой прожить осталось.
Покуда ворон воронят купает
в воде проточной,
и покуда змей
у женщины умершей не родился,
и куст огнем не вспыхнул,
не зацвел
мой вереск,—
подойди
к плите могильной, положи на холм
сухую руку,
положи
на грудь мою сухую руку — и увидишь,
как влага жизни из могильных глаз
вдруг выступит,
из трещин и провалов засветится, о время,
тебе навстречу…

1984 год
Пророк

Кричат евреи, стонут турки
по грудь в египетском песке —
они лишь жалкие фигурки
на общей шахматной доске.
Под властью шаха иль эмира
дремали чудные миры,
но Бог, склонясь над картой мира,
нарушил правила игры.
Как страшно жизни отторженье,
смертельный холод у виска!
вокруг царит самодвиженье
сухого мелкого песка.
И шах евреям ставят немцы,
и воздух гибелью пропах,
играют в шахматы туземцы
на плоских спинах черепах.
Но, не смирясь со смертью близкой,
храня забвенье между строк,
в песках пустыни Аравийской
играет шахматный пророк.
Он, по извечным свойствам страсти,
которой пешку увенчал,
игру построил на контрасте,
на равновесье двух начал.
Ему осталось жить немного,
но хочет он сильней всего
увидеть Шахматного Бога,
проникнуть в замысел Его.

1987 год
* * *

Мертвец в потертой фрачной паре
бредет сквозь землю напролом
туда, где слов толпятся твари
и где царица Нефертари
сидит за шахматном столом.
Подземным солнцем отогреты,
пустые открывают рты
гробницы, камни, амулеты,
деревья, птицы и цветы.
Вот — мясо и лепешки с тмином,
в кувшинах теплая вода,
и спит дитя в кольце змеином,
и не проснется никогда.
И копошатся пчелы в ульях,
подземный собирая мед,
а мертвецы сидят на стульях
в больших цилиндрах, и на тульях,
как птичий ссохшийся помет,
лежат неведомые знаки —
булавки, буковки, жучки,
и свет, сияющий во мраке,
в тугие собранный пучки.
И, вынув пальмовую ветку
из рук подземного огня,
мертвец в пустую ставит клетку
большого белого коня.
Он в этой смерти, как в угаре,
он в ней бессмертен, как земля,
ему царица Нефертари
на память дарят короля.
И, взяв его рукой печальной,
он, остудив ненужный пыл,
в ладье огромной погребальной
пересекает желтый Нил.
Он поперек воды горячей
вторым рождением влеком
туда, где виден бог незрячий,
творящий время языком.

1986 год
* * *

Раскаленный, желтый, безобразный
в царстве мертвых есть песчаный Нил.
В небе виден Бог шарообразный
треугольных каменных могил.
Нил песчаный вьется и двоится,
разделяя надвое Аид.
Все на свете времени боится,
а оно боится пирамид.
Ты идешь в сухом песке по плечи,
хочешь ты переступить черту,
но язык, источник чуждой речи,
Богом перевернутый во рту,
говорит, что вечное мученье
суждено идущему в Аид,
если крови высохшей теченье
или тела слабое свеченье
в царстве мертвых он возобновит.
И на фоне пирамид покойник
медленно проходит по реке
и сжимает черный треугольник
в исхудавшей маленькой руке.

1987 год
* * *

Давно уже мне не под силу
улавливать суть бытия.
Я вижу — по желтому Нилу
плывет восковая ладья.
Помосты еловые шатки,
в ладье молчаливы гребцы,
надевши ежовые шапки,
ладью провожают жрецы.
Вдоль берега желтого Нила —
десятки соломенных крыш,
и сердце несет крокодила
во рту фараонова мышь.
И тихо колышется тополь,
течение движется вниз —
Абидос, Мемфис, Гелиополь,
Аид, Гелиополь, Мемфис.
И грех совершается свальный,
бросая покойника в дрожь,
и поезд его погребальный
на что-то иное похож.
Гранитные зерна пшеницы,
лепешки из черной муки,
и мех благородной куницы,
и перстень у правой руки.
В кафтане своем порыжелом
лежи и лежи не дыша:
над этим покинутым телом
не властна чужая душа.
Пускай она крыльями режет
железу подобную тьму —
ни плачь, ни молитва, ни скрежет
уже не опасны ему…

1986 год
* * *

Некое подобье манускрипта
прижимая к высохшей груди,
Мефистофель, шедший из Египта,
ничего не видел впереди.
На камнях изображенный в профиль
у истока желтых нильских вод,
долго сомневался Мефистофель,
прежде чем решиться на исход.
Жег песок его босые ноги,
звери молча кланялись ему,
хмурые египетские боги
прятались в языческую тьму.
Нес в руках свое пустое имя,
как водой наполненный кувшин,
и в большой египетской пустыне
слышал рокот дьявольских машин
Мефистофель, глядя исподлобья
в первобытный европейский мрак,
и Египта слабое подобье
Мефистофель зажимал в кулак.
И твердил, твердил в изнеможенье
на беззвучном мертвом языке
Мефистофель имя Бога, жженье
ощущая в согнутой руке.
И пустыня мертвая, рябая
в плоть его проникла на века…
Плачет Мефистофель, изгибая
свод полуживого языка.

1986 год
* * *

В небесной империи смута, и музыка сфер
утратила смысл в переводе на нотные знаки.
И видит художник, минуя заснеженный сквер:
маячит поблизости бог с головою собаки.
А солнце вслепую плывет по подземной реке,
и трогают рыбы ладьи деревянное днище.
Сжимает художник монету в пустом кулаке —
ему перед смертью не нужно ни крова, ни пищи.
Он хочет узнать, что за музыка здесь зазвучит,
когда музыканты, послушные воле Господней,
поднимут смычки, и откликнется хор преисподней,
и кровь неживая в горячих висках застучит.

1987 год
* * *

Чистотел отцвел и донник, звук протяжный отзвучал,
голубь сел на подоконник, твердым клювом постучал.
Глядь — уже стекло разбито, по стеклу ползет змея,
все прошедшее забыто, ничего не помню я.
Я не помню, ты не помнишь, мы не помним, он забыл,
сквозь двойные рамы смотрит Волга желтая, как Нил.
И волною шелушится тело влажное ее…
Чисто вымыта посуда, накрахмалено белье,
и в домах пятиэтажных поселился прочный быт,
как усопший в недрах влажных треугольных пирамид.
Чьи угодья, чьи владенья разместились там и тут?
Как кирпичные растенья из земли сырой растут?
Почему сидят у окон запотевших млад и стар?
Что за каменные листья дом трясет на тротуар?
Там, где дом кирпичный вырос, призрак царственный возник,
и вокруг него папирус расплодился и тростник.
Волны Нила ледяные бьются с силой в берега,
и орехи водяные прячут острые рога.

1987 год
Шахматная сюита

Здесь все грозит распадом смысла,
здесь Волга движется, как Висла,
а на убогих берегах
теснятся нищие селенья,
и заражен процессом тленья
колосс на глиняных ногах.
Он, сын Ехидны и Тифона,
фиванский сфинкс и адский пес,
в надсадный голос патефона
тоску щемящую привнес:
пусты приходы и скиты,
колокола с церквей сняты.
Стоит святой с разбитой бровью
и бес с отрубленной рукой.
Да, время реки красит кровью,
и кровь становится рекой,
и скачут по полям лошадки,
в стране — раздор и неполадки.
В стране — распад и толчея,
кричат татары, немцы, турки:
«Рука недрогнувшая чья
расставит на доске фигурки?»
Но среди шахматных полей
нет ни слонов, ни королей.
Лишь лошадь с мордою в овсе
стоит без смысла и движенья,
и высыпают пешки все
на поле общего сраженья,
как ездоки на ишаках
в красноармейских шишаках.
И все вокруг теряет смысл.
Кто сладок был, тот станет кисл,
и пешек маленький народец
с огромной шашкой наголо
взахлеб читает Буало,
и пышет жаром иноходец,
а ты, проклятый инородец,
готовишь для него узду
за основательную мзду.
А в небе тоненькие свечки
струят таинственный огонь,
гуляют по полям овечки,
и, пышный хвост завив в колечки,
выходит на дорогу конь.
Четвертой буквы алфавита
он повторяет поворот,
и грива у него завита,
и смотрит на него народ —
и пешки в королевских масках,
и всадники в немецких касках.
Когда бы ты благоговейно
на ход истории смотрел,
на берегах Оки и Рейна
стакан паршивого портвейна
под градом ядовитых стрел
тобою, друг мой, был бы выпит,
и ты б пешком пошел в Египет.
От зачумленных берегов,
и от затравленных врагов,
от злаков на полях колхозных,
от старых тюфяков тифозных,
от новоявленных богов,
от их воззваний одиозных
размером в несколько слогов.
Иди в Египет, бедный брат!
Там, поглощенный преисподней,
последней милостью господней
ты сам себе поставишь мат.

1985 год
* * *

1

Пространство двустворчато: правая левую створку
зацепит случайно и скрипнет, к немому восторгу
того, кто молчит и находится вечно внутри,
кто прошлое гложет, как мышь зачерствелую корку,
иль зону страданья молитвенно делит на три
неравные части. Сквозь кожу свою посмотри —
увидишь вовне студенистого тела оборку.

2

Моллюск брюхоногий! Ты тоже творенья венец!
Какое пространство сосет тебя, как леденец?
Покров роговой? Известковая башенка плоти?
Себя ты скрываешь — так воду хранит студенец
и так под одеждою прячет желанье юнец,
но спрятать не может — бесстыдно оно по природе.

3

Ах, хочешь — не хочешь, но так повелось испокон,
что звери из тел своих смотрят, как мы из окон,
и судят друг друга за разного рода проступки.
В природе вещей существует, как видно, закон:
чужому пространству никто не идет на уступки.
А время чужое — огромный крылатый дракон —
старательно дует на воду, толченную в ступке.

4

И каждый уверен, что время чужое — химера.
К примеру, сверчок. Он похож на готический храм.
Внутри его скрыта прекрасного зодчества мера,
но он — только узник. И времени полая сфера
его окружает, иным недоступна мирам.
Лишь смерть любопытная, выставив стекла из рам,
внимательно смотрит в пустые глаза Агасфера.

5

И ты, человек. От земли до высоких небес
тебя окружает огромный языческий лес.
Как рана открытая — хаос его первородный,
там плоть копошится, меняя объем или вес,
там собственной памятью сытого кормит голодный,
и, пряча добычу, косится на ангела бес.
Но есть ли на свете порядок, ему соприродный?

6

Скажи — после смерти мы сами себе близнецы?
Мы все пустотелы и наши страдания полы?
Сопят землеройки и плавят металл кузнецы,
на сорных полянах молитвы творят богомолы.
А в сфере воздушной, как в облаке легкой пыльцы,
сцепившись друг с другом, над ними парят мертвецы —
и эти движения ловят, как сети, глаголы.

7

Но речь прерывается, если хотя бы на миг
увидит, что в ней и скрывается мертвый двойник —
любого из нас поглощает пучина морская.
То прячет тебя языка сокровенный тайник,
то дверь открывает, на волю тебя отпуская.
Кто выбрал молчанье — тот в тайну природы проник:
ведь выделку смерти ведет языка мастерская.

8

Лишь плача во сне никому не дано избежать…
От крика проснуться и к векам ладони прижать,
бессмысленным словом бесплотного тела коснуться,
по лестнице узкой к высоку небу взбежать
и воздухом смысла на самом верху задохнуться…

1986 год
Размышления над картой звездного неба

1

Что время? Мир, открывший влажный рот,
чтобы себя глотать и плодоносить,
тем самым замыкая плоти круг.
Но ты себя не выронишь из рук,
чтоб вещество любви, как землю, бросить
в могилу тела, в сей водоворот.
У ямы лона страсть тебя пугает,
раздваивает тело, раздвигает,
и в устье жизни, как в преддверье ада,
ты ртом сухим хватаешь кислород,
висящий в небе кистью винограда.

2

Но в яме неба есть свои жильцы:
там тоже оживают мертвецы —
их губы молча произносят свет
и лишь на миг смыкаются, слабея,
но в это время в небе виден след
ползущего куда-то скарабея.
Он катит шар перед собой, как ртуть,
туда, где ниц лежит Кассиопея
и неживую обнажает грудь,
откуда вечно Путь струится Млечный,
безмерно сладкий, мертвый, бесконечный.

3

Но разве можно тело хоронить,
и в смерть ронять себя — и уронить,
и плавать в ней, в воде околоплодной,
и страсть свою настолько удлинить,
чтоб чистым тканям тела перегнить
и превратиться в хаос первородный
протяжный голос пола не мешал?
Вонзились звезды, словно сотни жал,
в такую плоть, которой все едино —
язвит ее любовь или кинжал,
начало жизни или середина.

4

И крепкие дубовые лари,
в которых спят герои и цари,
святые и великие блудницы,
открыты, словно тайные гробницы,
и в щели тел, в их теплые глазницы
любовь свои вставляет янтари:
вот Ящерица, Рыба, Скорпион,
Рак, Треугольник, Южная Корона —
сиянье, бесконечное, как сон,
который видел Бог во время оно.

1986 год
Январская элегия

Шорох крыльев, шуршанье. Что там на полке
шелестит?
Кто там, едущий в легкой двуколке,
шелуху подбирает и сосен иголки
с пола, пылью покрытого? Кто там стучит
в дверь, закрытую ветром? Мне ум помрачит
звук скрипучих шагов. Кто лопатою с крыши
снег сгребает? И ветер, впадающий в раж,
с государственных зданий срывает афиши,
а в углу чьи-то души скребутся, как мыши,
и возносится кверху — все выше и выше —
яркоблещущих звезд экипаж.
Всюду щели и дыры. Из всех подворотен
души мертвые смотрят.
Как будто с полотен
Босха сходят они. Но из сотен и сотен
тел, живущих в державе Российской, одно
тело кесаря въяве подвержено тленью,
и, завернуто в грубое века рядно,
под знаменами красного шелка, под сенью
снега белого стынет оно.
Чу! Молчание — альфа моя и омега —
прекратилось. Молчание сдвинулось с мест.
И, осыпанный белыми звездами снега,
на Голгофу возносится крест.
Он свободен от тела убитого мужа.
Полоумная девка — крещенская стужа,
там, на площади, царственный торс обнаружа,
держит яблоко власти у мертвого рта.
И, покуда хрустит зазевавшийся кесарь,
чернь подземного царства, его беднота
хлынет рваным потоком во все ворота,
если краны откроет свихнувшийся слесарь
или лопнет библейская кожа кита.
Но не выйдет Иона из теплого чрева.
Время движется, видимо, справа налево
или слева направо. Огромное древо
снизу вверх вырастает и движется вспять.
А в казенных домах начинают опять
жить по-прежнему — моют посуду, стирают,
то едят, то рожают детей.
Умирают,
укрывают покойника теплой дохой
и куда-то везут по дороге сухой
на шестерке коней без подков и уздечек,
варят суп из костей и пирог с требухой
ставят в узкие камеры газовых печек.

1985 год
Баллада об уходящем времени

Только чайник, натертый до тусклого блеска
едкой содой, а также стены арабеска,
или, может, окно, а на нем занавеска,
или шкаф для посуды со всем содержимым
придают бытию неизменность и прочность.
Прорисовано время, как почерк с нажимом,
на различных предметах. Но их краткосрочность
не чета краткосрочности жизни людской,
незаметно текущей в черте городской.
Вот вам хлеба ломоть и пустая солонка,
звук горящего газа, собака болонка,
шкаф посудный с торчащим из дверцы ключом,
снега белое дерево в окнах. Однако
мы пейзаж с натюрмортом скрестили. Собака
здесь, пожалуй, совсем ни при чем.
Так начнем же сначала. От мысли исходной
ничего не осталось. И ордер расходный
мы спеша заполняем в тоске безысходной —
нам кассир выдает шелестящее время
и поводит крылами в окошечке кассы.
Дома ждет нас вещей разномастное племя —
вот посуда из глины, стекла и пластмассы,
пара стульев потертых и снег за окном,
незаметно растущий в пространстве ином.
И опять окружает знакомая местность
человека, на жизнь получившего ссуду,
он уже ощущает тоски неуместность,
напевает, в порядок приводит окрестность —
взглядом трогает вещи, стоящие всюду,
с окон пыль вытирает и моет посуду,
снова чувствует пищи соленость и пресность,
пряность времени, жизни своей остроту,
шаткость шкафа посудного, стен пестроту.
А еще замечает, внезапно прозрев,
снег, растущий за окнами в форме дерев,
жизни прошлой окружность и времени хорду,
видит он, над горелкой ладони согрев,
постаревшей собаки кудрявую морду,
ключ от шкафа посудного в правой руке,
две разбитых тарелки, дыру в потолке,
из которой торчит электрический провод…
Я использую это прозренье как повод
для того, чтоб вернуться на круги своя:
есть, как видно, такие подробности быта,
за которыми время текущие скрыто
и впритык сведены разных истин края.
Вот за этой плитой и за этой горелкой,
за солонкой пустой, за посудою мелкой,
за стеной, за ее потемневшей побелкой —
всюду жизни исчезнувшей след.
И видна за окном, за небесным порогом
часть пространства, которая занята Богом,
а тебе, человеку, да будет итогом
только время, которого нет.

1985 год
* * *

Затеряться навек средь уродливых зданий высотных,
средь дымящих заводов, церквей, истребленных дотла,
и в трамваях пустых гладить теплые шкуры животных —
как небрежно они на чужие надеты тела!
В золотых небесах возят свежее сено возами,
там резвится Телец над озерами каменных крыш,
хищно скалится Волк, ходит Овен, сияя глазами,
а внизу по земле пробегает усталая мышь.
Все животные неба — и звери, и птицы, и рыбы,—
вам мерещится Дева в прозрачных одеждах льняных,
только имя ее никогда угадать не смогли бы
мы — слепые кроты в лабиринтах своих земляных.
И касается дна обнищавшее тело Европы,
и в соленой воде крутолобый купается бык,
и в разрушенных храмах мы держим свои телескопы,
уничтожив бесследно Отечество, совесть, язык.
И над миром смыкаются волны медлительной Леты,
и готовит Аид миллионы посадочных мест,
и летят в небеса изменившие время предметы —
микроскоп и корона, сверкающий циркуль и крест.
Глянет с неба воинственно Дева в короткой тунике,
из небесных олив будет выжат последний елей,
заструится в пространстве сиянье Волос Вероники,
и сверкающий ковш опрокинет на нас Водолей.

1987 год
* * *

Не языческий бог над волною вздымает трезубец,
но впадает в пространство отравленной крови река.
Инородец проклятый, внедренный в меня многолюбец,
как тебя отыскать на неверной стезе языка?
Воплощенный в пространстве, исполненный в звуке и цвете,
ты опять оживешь и аукнешься словом во мне.
Всем нам место найдется на том ли, на этом ли свете —
ведь повсюду сквозят языка рыболовные сети
и ненужная смерть, словно рыба, лежит на спине.
На спине, на боку, с разведенными страстью ногами,
в диком страхе, что вновь вырастает из чрева трава,
мы несемся по жизни в языческом шуме и гаме —
жалкий мусор словесный, аж кругом идет голова.
Время — это любовь и неясного звука свеченье.
Как бы ты ни пытался, уйти не дает ячея.
В жесткой капсуле плоти душа обретает значенье
и на волю стремится, но будет неведомо чья.

1986 год
* * *

Ты, в тайниках земли укорененной,
в ее шкатулках, в ларчиках резных,
во влажно-мертвых впадинах глазных,
ты — искуситель или дух плененный?
Ты — ангел падший? Ты один из них?
Как ты живешь в таких глубинах плотных,
где кости человека и животных
перемешались, и не отличишь
хорька от ястреба, от ящерицы мышь?
Ты корни у деревьев шевелишь
затекшие?
Я слышу шум ничтожный,
как будто век с инъекцией подкожной
занес заразу в кровь. Но ты велишь
прислушиваться.
Стихло все, и лишь
Плутон во тьме беседует с Ураном.
Подземный бог — Ты землю оголишь,
чтобы припасть к ее бесстыдным ранам?
Когда ночами я схожу с ума,
мне кажется, что время есть чума —
живя, мы превращаемся в руины,
и, привкус смерти чуя на губах,
мы видим Польши обнаженный пах
и задранные юбки Украины.
Такая смерть не ведает стыда,
и нет ей ни проклятья, ни суда.
Остаток жалкий плоти инородной,
ты, прокаженный, если будешь жив,
увидишь, как, предельно обнажив
бесстыдно влажный орган детородный,
она лежит и возбужденно дышит,
с тобой одним совокупленья ждет,
и тяжких взрывов похоти не слышит,
но и ничьей руки не отведет.

1986 год
* * *

Время стиснуло зубы, и раковин створки хрустят.
Повторяй же за мною: Селена, сивилла, Семела —
там, в двухмерном пространстве, услышат тебя и простят
и еще наградят минеральным бессмертием тела.
Там еловое семя клюют на полянах клесты,
и смеется Адам, впопыхах сотворенный из глины,
а пристанища жизни ее разводные мосты
над бегущей водою сгибают железные спины.
Повторяй же за мной: Персефона, Иакх, Дионис…
Недоношенный бог, виноградной отведавший крови,
тело сделает камнем, с вершины несущимся вниз,
дух — ловушкой для жизни в капканом строки наготове.
Обнажи свою спину — там, как на платке узелки,
позвонки выступают, не помня себя позвонками,
чтобы время понять, ты распутал меня, как силки,
и клестов пролетающих ловишь моими руками.
А бесполые птицы мосты над рекою мостят.
Повторяй же за мною: Семела, сивилла, Селена —
там, в двухмерном пространстве, увидят тебя и простят
и погибшую душу спасут от забвенья и тлена.

1986 год
«я ангел певчий ангел
и крылья есть я тигр»

Александр Введенский

* * *

Средь механических чудес —
собак служебных на шарнирах,
солдат с погонами и без
в облитых оловом мундирах,
сродни игрушкам заводным,
сидящим у своих крылечек,
тебе покажется родным
большеголовый человечек.
Он весь от страсти задрожит
и свой секрет тебе откроет,
когда бесстыдно обнажит
пустого тела целлулоид.
Механика любви проста:
взялись за дело костоправы,
и вот смыкаются уста,
скрипят и щелкают суставы.
И у твоих лежащих ног
возлюбленный в пылу опасном
четвертый шейный позвонок
машинным смазывает маслом.

1987 год
* * *

Покажи мне, Господи, кино,
где чужая жизнь на первом плане.
Времени церковное вино
светится в расколотом стакане.
Человек от посторонних глаз
хочет спрятать жалкие пожитки,
но его уже в которой раз
подвергают непонятной пытке.
Он живет — и это вижу я —
жизнью одинокой и невзрачной,
но и эта форма бытия
кажется достаточна прозрачной.
Словно рой аквариумных рыб,
выставленных нам на обозренье,
в нем видны рыдание и всхлип,
и любовь, и жалость, и презренье.
Снова неба светится экран:
человек в смятении и горе,
он тоску своих сердечных ран
утопил в рубиновом кагоре.
Но однажды, расплескав вино,
человек помолится и скажет:
«Покажи мне, Господи, кино!» —
и Господь меня ему покажет.

1987 год
* * *

Снег подобен во тьме многоточью.
Тонет город, как Ноев ковчег.
Одиночеством пахнет и ночью
этот слабый больной человек.
Он мучительным воздухом дышит,
а по воздуху ангел плывет,
и огромными звездами вышит,
словно плащ, неживой небосвод.
По вокзалам, по лавкам посудным,
где вещей ощетинилась рать,
и по прочим местам многолюдным
водит душу свою умирать
человек, не боящийся жизни,
оправдавший ее круговерть,
но в своей беспощадной отчизне
обреченный на скорую смерть.
Вот идет он, плащом шелестящий,
всеми проклят и всеми гоним,
только ангел, по небу летящий,
как дитя, зарыдает над ним.

1987 год
* * *

В огромном городе многоугольном
тебе так тесно, как в ушке игольном.
В многоквартирном доме типовом,
на общей кухне, маленькой и душной,
тебе так одиноко, что в воздушной
среде или в пространстве мировом
вдруг некий ключ, сочувствия источник,
бить начинает. Влажная струя
твое лицо омоет, полуночник,
и свет твоей души увижу я.
Идут часы, распространяя звук,
ты маятник раскачиваешь медный,
и временем хранимый, заповедный,
смеется ангел плеч твоих и рук,
и ангел всепрощенья, ангел бледный,
сложив крыла, вступает в некий круг.
Я за тобой слежу издалека,
я вижу вдалеке источник света,—
так конус шутовского колпака
надет толпой на голову поэта,
так вписан круг в магический квадрат,
и в недрах кухни четырехугольной
ты пишешь со старательностью школьной
посланье Богу. Перечень утрат
в конце письма умножен во сто крат
твоей любовью, краткой и невольной.
И снова с неба слышен стук часов,
и шум, и пенье чьих-то голосов,
но ты ли им внимаешь без смущенья,
иль это некий ангел всепрощенья
на чашу исполинскую весов
бросает жизнь, а на другую чашу
кладет любовь несбывшуюся нашу?
Мне страшно равновесье бытия.
Как шар, разъятый на две половины,
так мы с тобой, виновны иль невинны,
разлучены.
И понимаю я,
что человек, страстей своих невольник,
недаром изготовлен из сырья
телесного. Из сора, из старья
мы извлекли бесовский треугольник.
А там, среди житейской суеты,
в оконных стеклах, тонких и бесцветных,
безвременника прячутся цветы
и странное семейство крестоцветных,
и сквозь стекло двойное видишь ты,
как искажает времени черты
желанье славы или ласк ответных.
Ты жар телесный в тайный круг не прячь,—
и хор небесный зазвучит, как плач,
и ты увидишь: ангелы и духи,
калеки и бездетные старухи
и слепотой снабженные кроты
идут по миру длинной вереницей…
И ты за все заплатишь им сторицей,
дойдя во сне до роковой черты.

1987 год
* * *

Рассеян смысл необъяснимый
в наборе букв от «А» до «Я»,
и ты, рождением теснимый
из темных сфер небытия,
в пространство прорастаешь плотью,
меняешь времени состав,
и крестит прошлое щепотью
тебя, на цыпочки привстав.
И ты, дитя мое, звучанье,
моя горчайшая строка,
лишь ты узнаешь, что молчанье
хранится в недрах языка,
что в безъязыком подземелье,
в подвалах брани площадной
любовное таится зелье,
доступное тебе одной.
Впитай навеки телом жадным
короткую земную страсть —
ее и смыслом беспощадным
не уничтожить, не украсть,
не поместить в пустое чрево,
не оболгать, не укротить,
но в день молчания и гнева
в живое слово превратить.

1987 год
* * *

Все совершалось по законам сна:
былая страсть уже грозила адом,
на западе багровая луна
виднелась за больничным снегопадом.
Знакомый всем библейский персонаж
меж сном и явью, на смертельной грани
поспешно конструировал пейзаж
с огромной дыбой на переднем плане.
И дух, уставший сам себя бороть,
уже читал чужого неба свиток,
пока тоской истерзанная плоть
себе искала колесо для пыток.
И все, что память тела берегла,
себя замкнуло, как пустая сфера,
но шум огромных крыльев Люцифера
в нее вошел, как тонкая игла.
И некий пламень вспыхнул в облаках!
И шар луны поплыл, налитый кровью,
и ангелы со шприцами в руках
вдруг к моему слетелись изголовью.

1987 год
* * *

По местности гуляя дачной,
я вдруг увидела вдали,
как шли шеренгою прозрачной
по небу жители земли.
Беспомощные, словно дети,
они издать не смели звук,
но к тем, кто жив на этом свете,
тянулся лес прозрачных рук.
Жизнь замерла в их слабом теле,
они не помнят ни о чем —
кто умер в собственной постели,
кто был замучен палачом.
Нет ни воды, ни хлеба в торбе,
есть смерть без края и конца…
Из всех возможных марок скорби
страшней страданье мертвеца.
Не в силах прошлое исправить,
мы время пьем, как алкоголь —
и сильным изменяет память,
а слабых поражает боль.
И в светлых небесах гигантских,
в земле поруганной отцов
в одеждах серых арестантских
идут шеренги мертвецов.

1987 год
Два зеркала

I

Ты только память из шкатулки вынешь
и зеркало рукою отодвинешь —
нет сил глядеть в его двойное дно:
от взгляда содрогается оно
и силится открыть глаза сплошные —
но веки крепко держат двойника.
Он там, как безымянная река,
струится влаги сокровенной сутью,
и, радуясь пути, как перепутью,
он разрывает путы языка.

Мне не по силам этот город тесный,
где мой двойник гуляет бестелесный
среди домов, обсыпанных мукой,
он следует, как нитка за иголкой,
за распрей между просвещенной Волгой
и мелкой, но неграмотной Окой.
Нам ненавистна эта форма знанья,
когда предмет стремится без названья
прожить, собой заполнив пустоту:
он слишком мал, чтобы себе и многим
казаться не созданием убогим,
а языком у вечности во рту.
И мой двойник, мне от рожденья данный,
надел кольцо на палец безымянный,
и сам себя твердит, как алфавит:
он хочет, чтобы получилась фраза:
«Какой предмет имеет форму глаза
и только смотрит, а не говорит?»
Да, зеркало имеет дно двойное
и означает что-нибудь иное,
чем отраженье.
Видимость и суть
едины даже в отраженной вещи,
и если слово выглядит зловеще —
благослови его нелегкий путь.
Пожалуй, я неопытный рассказчик:
я речь держу, как нераскрытый ящик
перед собой, а все, что есть не речь,
способно стать губами и руками
и влагой, шевелящей языками
сибирских рек, а также облаками,
опасными, как порох и картечь.
Неправы те, кто на решенья скоры:
нет аналогий с ящиком Пандоры
здесь, в этом месте.
В зеркале другом
живет праматерь речи италийской,
и в ухе неба залп артиллерийский
дрожит и отражается, как гром.
Ну что ж, вредит любое сотрясенье
любому сердцу. В чем его спасенье —
в шуршанье крови или в тишине —
оно не знает, и кричит от боли:
«Ужели я — предмет, лишенный воли,
и некому подумать обо мне?»
Все, что живет, живой подвластно дрожи:
стекло и влага, что одно и то же,
Ока и Волга, ты и твой двойник,
и тела глубочайшего тайник —
копилка духа в переплете кожи,
у зеркала открытая на миг.
Внутри нее как бы рассыпан мак.
И на меня, мой друг, ты смотришь так,
как будто зренье — это осязанье,
бредущее по берегу толпой,
и правый глаз, покрытый скорлупой,
хранит зрачка библейское сказанье.
А левый глаз от птичьего яйца
ничем не отличается, ей-Богу,
но трудно в костяном гнезде лица
найти к нему ведущую дорогу,—
и зеркало приходит на подмогу,
как сын безумный, ищущий отца.
Там кто-то ходит в зеркале, как в морге,
в глухом иератическом восторге —
не чин военный, не верховный жрец,
стоящий на вершине иерархий,
а лишь владелец всех своих епархий —
глухой и молчаливый Бог-отец.
А дух святой там мелок и угодлив,
он в зеркале похож на иероглиф,
который молча что-то говорит
не по-латыни — на жаргоне райском
и отражает в зеркале китайском
в кириллицу упрятанный иврит.
А в зеркале напротив сын безумный
уста отверз, но только сон бесшумный
клубится у разорванного рта,
и взгляд последний — кровь такого зренья,
которое идет на преступленье,
и видит все за всех, как пустота.
Лишь скорлупы расколотое веко
нам выдаст слово Богочеловека,
прибитого к кресту: «Благослови
меня на подвиг: я ушел из дому,
чтоб проклятому племени людскому
нести глазные яблоки любви».
Мой друг, послушай: думать не зазорно,
что прошлое народа иллюзорно,
что время в профиль — то же, что в анфас…
Нет сил смотреть, как искажает лица
тот, кто уйти из зеркала стремится,
но зеркалом становится для нас.
Ни Ренессанс, ни поздняя античность,
ни Рим в математической пыли
установить дословно не смогли,
в чем суть давленья времени на личность,
и отраженья всякого первичность
на нас глядит, как смерть из-под земли.
Ведь смерть порою только превращенье,
неведомого смысла приращенье
к поступку слова о себе живом,
и этот смысл, идущий на уступки,
течет, как кровь течет в любом поступке,
не отражаясь в зеркале кривом.
Сегодня в каждом подвиге врачебном
есть тезис о страдании лечебном,
но если совесть — только пациент,
то наши мысли и бедны, и плохи:
мы только ищем коэффициент
полезного бездействия эпохи.
В письме предметном и в славянской вязи
есть смысл, текущий, как вода в реке.
Я уличу в любой взаимосвязи
любые два предмета в языке.
Слова священны, как священны числа,
и в них сияет амальгама смысла,
а звук оставлен, словно ключ в замке.
Итак, мой друг, в любом девятом круге
все лжет, все отражается друг в друге,
и, отражаясь, правду говорит.
Не знает смертный, что его дорога
в молчание — лишь форма диалога,
где светит влага и огонь горит.
И если будет бог числа и счета
играть со словом до седьмого пота,
то бог молчанья обратится в прах:
среди предчувствий темных и бесплотных
что нам гаданье на костях животных,
на панцирях убитых черепах?
Гадание на зеркале — страшнее,
и чем к нему ты ближе, тем сплошнее
летящий свет, и тем теснее луч,
в котором мы, не зная друг о друге,
живем вдвоем, и мечутся в испуге
два зрения, закрытые на ключ.
…Гремели камни, конь копытом цокал,
ему на плечи опускался сокол,
и долго-долго всадник падал вниз,
твердя в уме бессмысленную строчку,
а смысл вселенной, стягиваясь в точку,
как зеркало, над пропастью повис.
И отразилась в зеркале дорога,
как дробь из глаз египетского бога,
лежащая вблизи надбровных дуг,—
в ней торжествуют два открытых зренья,
все разделив на грани и на звенья
и все замкнув в один порочный круг.
Я вижу — этот круг подобен раме,
в ее пределах уместиться драме
возможно только в форме бытия,
но жизнь зеркальна, и любая повесть
в своей основе смыслом держит совесть,
и только это понимаю я.
А в это время, повинуясь долгу,
Ока течет и попадает в Волгу,
и Волга тоже исполняет долг —
мы только им любым поступкам вторим:
тот, кто живет своим Каспийском морем,
лишь в нем одном находит смысл и толк.
Любой воды бесчисленные лица
в одно лицо всегда стремились слиться,
но мы от невозможности дрожим
всю жизнь чужим повиноваться фразам —
так Дантов ад не найден, не доказан
и в то же время неопровержим.
Любой географ вам найдет на карте,
как зеркало в морщинистом лице,
стремление Осириса к Астарте
и семя Бога в мировом яйце.
Но Божий сын умрет, и не воскреснет,
и мир родильный скорлупою треснет,
и зеркало в разлом земной коры
опустится — и мертвым станет кровом…
Но вот в портрете мира оркестровом
осталась нота до конца игры.
Я подвожу итоги поражений,
в основе тектонических движений
я вижу чью-то личную вину.
Моя вина течет, как воды Дона,
и у зеркальных стен Армагеддона
смеркается, вода идет ко дну,
держа младенца, словно искупленье,
в руках, которых не коснулось тленье.
В руках, которых не коснулось тленье,
среди костей лежит огромный глаз
и наблюдает волн совокупленье,
как зеркало, похожее на нас.
Крестец, лопатки, вера, преступленье,
колени, память, воспаленный пах —
все говорит на разных языках.
Нам Бог оставил две клавиатуры
и черно-белых клавиш домино,
но кто-то воду превратил в вино
и слова вне ритмической структуры
не мыслил, ибо сделалось оно
съедобным камнем, воплощенным делом,
глухим раздумьем, известью и мелом.
Оно смогло, превысив свет и мрак,
себя найти в великом или в малом,
но в городе рассыпан черный мак
по чердакам и каменным подвалам,
а там, на мостовой, лежит пятак.
Кузнец и плотник, праведник и медник,
монах, и стеклодув, и проповедник
давно свои покинули дома,
на лицах их, стареющих и постных,
сгустилась тень дерев ширококостных,
и как в огромном зеркале зима
мак рассыпает в черный понедельник,
так в ларь с мукой лицо уронит мельник.
Здесь я замкнула первое кольцо,
и это канет, а другое минет,
и только время в зеркало лицо
глазами вниз, как в воду, опрокинет.
Мое мученье отразится в нем,
и сгинет, и возьмет себя огнем.

II

Да, мы поспешно именуем злом
неграмотно составленный подстрочник
истории, которая узлом
завяжет свой змеиный позвоночник.
Хранит непроницаемый киот
бессмысленную летопись бунтарства.

Лишь зеркало кривое государства
нам явит безупречный перевод.

Какого слова ящеричья прыть
поможет нам минувшее забыть?
Вот в Третий Рим идет, покинув Питер,
сапог испанский, ci-devant станок
для пыток слова, с головы до ног
в коросте правды,
в черных язвах литер.
Изжитой жизни маскируя швы,
в станке печатном смысл найдете вы,
чтоб говорить, но ничего не значить,
в беспамятство и хруст переиначить
плешь каблука и память головы.
Но волны лжи — отнюдь не волны Леты.
И кто пустил разгуливать портреты
по Петербургу и по Хохломе?
В глухую полночь на безлюдный Невский
выходит молча Федор Достоевский:
он мертв, он пьян, он не в своем уме.
Его лицо, как зеркало, кривится,
а стыд гадюкой продолжает виться
у головы повинной,
а в ногах —
тень Гоголя в болотных сапогах,
застенчива, как юная девица.
И звезды в небе — словно миллион
стеблей соломы светится в овине.
Но даже в небе есть Хамелеон,
висящий где-то в правой половине.
Так мы с тобой вступаем в область сна.
В империи российской — тишина.
Цепей перебирая позвонки,
обшарив телефонные звонки,
две мумии сидят на стульях венских
и бьют зеркал амбарные замки
в пустых столицах, в городах губернских.
Есть ключ, и шаг, и выход запасной,
и мазь глазная, и больное ухо,
кивок лакейский, воздух крепостной,
восторг убийства, диктатура духа.
Но лишь в музеях восковых фигур,
в театрах, в саркофагах, в костюмерных
марионетки или муляжи
под общий знаменатель диктатур
подводят дроби лиц высокомерных,
в крови подвижной пачкают ножи.
Отечественных мифов миражи,
истории блистательной химеры
поют провинциальные Гомеры,
и громоздят словами этажи.
Но даже это слово — вне закона,
вне правил бытия, хотя оно
имеет козье тело, хвост дракона,
изогнутой спины веретено.
И львиным ртом гласит закон природы:
«Чем больше правил, тем короче путь,
молчанья эффузивные породы,
искусства преждевременные роды
являют жизни жанровую суть».
Мы выбираем худшее из зол,
эпоху упрекая в вероломстве,
и вороном кричит советский Дант:
«Я друга в поколенье не нашел,
но я найду читателя в потомстве,
и он меня заучит, как диктант».
Есть правда в чистом взгляде дилетанта
на жизнь как исторический прогресс:
он без поддержки Гегеля и Канта
в прогрессе видит высший интерес.
Но солью философского трактата
грешит скупая истина лжеца,
но правда для скопца или кастрата,
как зрелище газетного разврата,
трудом и гнилью трогает сердца.
Ты держишь сердце около лица,
но ты не можешь право на страданье
купить сухой мукою на висках,
следами от тернового венца:
для правды нужно самообладанье
и пребыванье в собственных руках.
Вполне возможно, этот тезис ложен,
но он, мой друг, сегодня расположен
вне рассуждений, на такой шкале,
так отражен и так отточен смыслом,
что никому — ни Одерам, ни Вислам,
ни числам, отраженным на земле
в людских поступках волн,
его не свергнуть,
не отменить собой, не опровергнуть.
Но кто, снабженный ханским ярлыком,
руководимый развращенным плебсом,
усиливает жизни правый фланг?
История квадратным языком
ворочает, как будто базилевсом
пехотный ужас греческих фаланг.
И жалят нас их трубчатые кости,
летящие из купольных гробниц…
Застывшим медом византийских лиц
стоит пчелиный улей на погосте.
Укус немых и мертвых ядовит.
Но как иным путем ты в узел свяжешь
усилия разрозненных шеренг?
Язык твой беден, ты не царь Давид,
но ты о прошлом все расскажешь,
в иных местах переходя на сленг.
А тот, кто не расскажет ни о чем,
чреват мычаньем и животным стоном,
поскольку слов наращивает вес.
Он ядовитым щелкает бичом
и держит многохвостым скорпионом
летящий свет кровавой Антарес.
И света сверхъестественная плотность
подобна свету собственных имен,
где слиты человечность и животность,
как конь и всадник кочевых племен.
Но не возврат к разгулу и бесчинству
собою этот свет обозначал,
он только тяготенью отвечал
взаимоотрицающих начал:
лишь фессалийской жаждою единства,
одною ей был порожден Хирон,
как некогда заметил Цицерон.
Признаюсь, я люблю анахронизм:
веков соединившихся кентавры,
породистые, словно рысаки,
идут победным шагом в коммунизм,
в империи хозяйничают мавры,
в республике шныряют прусаки.
Но им прогрызть гранит и лабрадор
мышиных стен мешает беспартийность,
и, слева отрастив резец и клык,
презрев гуманистический задор,
история теряет событийность,
и время превращается в язык.
Так лава превращается в базальт,
так минералы переходят в глину,
так хрустнет строя конного скелет,
так воспаленный пораженьем скальд
уже не славит самодисциплину,
а слово превращает в звук и цвет.
В огромном ухе спрятан лабиринт.
В нем притаилась мертвая улыбка,
в ее норе скрывается пчела.
В мозг помещен вращающийся винт,
и темени открытая калитка
нам явит полушарий зеркала.
Да, выпуклы они, а значит кривы,
но отражают Киев, Рим и Фивы,
Александрию, Трою и Пекин,
усталый Веймар и Петрополь гневный,
и, смысл во всем вскрывая злободневный,
глядит лица печальный арлекин.
Как жизнь на четверть состоит из толков,
на четверть — из животного тепла,
его костюм составлен из осколков
цветного треугольного стекла.
По кромке смерти тянется узор,
но лишь в одном из разноцветных стекол
плененный дух ведут под образа,
чтоб смыть с него минувшего позор,
чтоб ни страданье, ни болезнь, ни сокол
нам не сумели выклевать глаза.
И в мелких реках светится песок,
вода со снисходительностью царской
на кисти рук сажает голубей,
когда математический бросок
от речи новогреческой к баварской,
от целых чисел к воинству дробей
жизнь совершает в схватке родовой
и в общий строй встает, как рядовой.
Шеренгой слов идет за дробью дробь
в мундирах ружей, в сапогах картечи,
в солдатских касках маленьких голов.
И командир, приподымая бровь,
свистит бичами ядовитой речи
и ловит смысл, как птицу птицелов.
Механика военных мятежей
в тисках тоталитарного режима
понятна только у надгробных плит.
И вот творец военных мятежей
свои доносы пишет без нажима
о том, что пьян у Бога замполит,
что в сложной иерархии небес
чужое место заняла природа,
а тайных канцелярий реквизит —
сапог испанский и чужой обрез,
а старшина архангельского взвода
обоз грехов оформил как транзит —
поэтому ребенок не прощен,
а вот с убийцы нынче взятки гладки…
Шуршит демократическим плащом
на жесткой монархической подкладке
твоя страна,
шагая напролом,
пускаясь вплавь без компаса и лоций,
завязывая прошлое узлом
в пространстве государственных эмоций…
Пустое русло не имеет брода,
но словом держит влагу вдалеке
поэт, текущий памятью народа
по генеалогической реке.
И, прошлое оставив в языке,
как зеркало обманутым героям,
как лук и стрелы роте егерей,
не прячет рук в крови и табаке
то, что идет одним житейским строем
не в допотопный рай концлагерей,
а прямо в ад истории самой,
и так идет, как блудный сын домой.
Но дома нет. Есть балаган, раек,
немного правды и ни грамма риска,
историографический паек
нам выдают под взглядом василиска.
Петух в короне и с хвостом змеи
такую правду держит наготове,
что мы не в силах сердца отвести,
и смотрит время в зеркала свои,
плутая в древних лабиринтах крови,
сжимая память в неживой горсти.
Здесь перед каждым — совесть и стена
и для костра народного поленья,
там — пустота, Сибирь и Соловки.
В единое число не сведена
разрозненная память поколенья,
играющая с жизнью в поддавки.

1984 год
* * *

Когда настанут холода,
придет к тебе твоя беда,
возьмет тебя за руку
и поведет по кругу.
И все твое — в твоих руках,
в словах и в белых облаках,
в сомненьях, оговорках
и в черствых хлебных корках.
— Учись и петь, и жить с умом,
ведь все твое — в тебе самом,
долги твои и беды,
и поздние победы.
— Но где закон и благодать,
чтоб было легче голодать,
чтобы увидеть — кто там
вдали, за поворотом?
…А мы идем, летим, плывем,
и неподкупными слывем,
и рыхлым дерном дышим,
и писем вам не пишем…

1979 год
* * *

Томилась природа. В сосудах телесных
бродили любви ненасытные соки,
а к вечеру в кровь разбивались черешни
и пели прекрасные птицы сороки.
И кровь золотилась в листах невесомых,
и в трепете страсти от их колыханья
случались в прозрачных стадах насекомых
любовные битвы двойного дыханья.

1979 год
* * *

Где дети питаются мясом и кровью,
коровы — цветами, растенья — любовью,
где жалуют люди железо и жесть,
из дерева делают крепкие срубы,
и звезды до крови впиваются в губы,
и птицы приносят недобрую весть,
где тело желает насытиться телом,
где камни срастаются с солью и мелом,
где небо разгневано тысячью уст,
и тысячью взглядов взирает пристрастно,
как время питает собою пространство,
как воздух прозрачен, и тесен, и пуст…

1979 год
* * *

В кувшин лилось вино и раздавались крики,
и пласт сухой земли угрюмый вол пахал,
жуки сосали сок из спелой земляники,
во тьме вишневый лист, как лавр, благоухал.
Пергаменты земли, ее тугие свитки
читали по слогам то пахарь, то пастух,
ползли по строкам дня рогатые улитки,
растений имена произносили вслух.
Растений имена — преддверие нирваны,
где каждый гласный звук был свеж и серебрист,
и были вечера, как лавр, благоуханны,
благоухал, как лавр, во тьме вишневый лист.
Летали в тишине шершавые стрекозы,
и воздух тонок был от частого мытья…
Среди сплошных дождей теряли запах розы
и вдавливали крик в пергамент бытия.
Кузнечик и поэт, приверженец науки,
профессор бытия, природы бакалавр
пергамент развернул и взял природу в руки,
чтобы вишневый лист благоухал, как лавр.
И ягоды лежат на листьях ворохами,
в их алом мясе сок напоминает кровь,
а я иду на риск — я исхожу стихами,
чтоб лавр благоухал, как вишня и любовь.

1979 год
* * *

Природа в упадке. На яблоки взвинчены цены.
На пестром базаре мешаются хохот и брань.
Герои-любовники чахнут и сходят со сцены
и в душной провинции мирно разводят герань.
Уходит Антоний, рыдает его Клеопатра.
Рабочие сцены включенным оставили свет.
В осеннем пейзаже, как в призрачном мире театра,
уже ни суфлера, ни вечного зрителя нет.
Но мы выживаем. И снова под сводами зала,
где свет непрерывен, а день укорочен на треть,
случаются драмы, где страсти такого накала,
что птицам, как людям, приходится плакать и петь.
И влагою в почву уходит в Поэзию проза,
чтоб встретились в слове бумага, душа и перо,
и воздух осенний, как тонкий смычок виртуоза,
на брошенной скрипке сыграет тебе «Болеро».

1980 год
* * *

О, мне ли, привыкшей к земной канители,
к ее снегопаду, морозу, метели,
мечтать на исходе четвертой недели
о месте под солнцем. о теплом дожде?
Природу знобило, и что-то хотели
сказать мне холодные темные ели,
но плачет душа, как дитя в колыбели,
и этого плача не слышно нигде!
Но мы не о стоне с тобой, не о плаче,
мечтали, как в детстве — а как же иначе —
о той неказистой нетопленой даче,
где мы очутились случайно вдвоем,
там птицы какой-то печальные очи
смотрели на нас из томительной ночи,
а ночь нам казалась столетья короче,
и ночи мы дачу сдавали внаем.
Но мы не смогли, как иные невежды,
устлать небеса лепестками одежды,
поскольку витали над нами надежды…
Но снегом дышал растревоженный сад.
О нет, то не мы, только слабые тени,
обнявшись, лежат на холодной постели,
среди снегопада, мороза, метели,
в ином измеренье, столетье назад…

1981 год
* * *

В небесный смерч, в земную круговерть,
в воронку горя втянута округа,
где существует только жизнь и смерть,
и нас они готовят друг для друга.
Паек любви, прощанья сухари
мы делим молча, запиваем чаем,
и говорим друг с другом до зари,
и ничего вокруг не замечаем.
И только чей-то взгляд из-под ресниц
следит с тоской среди земных деревьев
за увяданьем бабочек и птиц
и за полетом их пыльцы и перьев.

1981 год
* * *

…и опускаясь в жизнь, как в каменную штольню,
что видишь ты?
Слоение пород,
глаза полны землей, разорван криком рот,
из пор сочится кровь, но не просись на волю:
там, наверху,— Коцит, и Стикс, и Ахеронт
влачат свои валы по вспаханному полю,
и эту воду пьют ленивые волы.
Да, только шаг один от брани до хвалы,
и нет пути назад — там огнь пылает адов,
сдирая кожу рук, несутся птицы прочь…
Ты слышишь гул времен и хор подводных гадов
и прозябанье лоз в сентябрьскую ночь?

1982 год
* * *

Как пусто в небе! Маленькая птица
летает там, худа и остролица,
по мере сил сжимая хищный рот.
И раздается только слабый шорох,
покуда звери отдыхают в норах,
в пустотах кристаллических пород.
Два времени на стыках костной ткани
сочленены пустыми позвонками,
суставами несбывшихся надежд,
и в муке их, в их сочетанье тесном,
в страданье обнаженном и телесном —
отсутствие покровов и одежд.
Я слышу звон имен и пустословий,
сердечный сбой на стыке двух любовей,
подъем волны, ее внезапный спад…
Я вижу — воздух, жизнью шелестящий,
среди воды бесцветной и блестящей
в пространстве образует водопад.
О, я еще убогим зреньем вижу
травы охапку, каменную нишу,
где двое нищих обнялись и спят,
друг с другом насмерть слитые любовью,
прозрачной лимфой, семенем и кровью,
в устах лелея слов летучий яд.
Но что мне делать в мире? Может статься,
уже мне никогда не оторваться
от этих уст, от этих нищих тел…
Летает птица в пустоте бездонной —
ей, одинокой, хищной и бездомной,
в ночи благоухает чистотел.

1982 год
* * *

Смысл неясен, буквы четки —
жизнь со смертью посередке
мы глотаем наяву…
И сосед по даче спросит
(как он слово произносит!):
«Ты живешь?» — «Пока живу».
«Как живешь?» — «Белье латаю,
день за днем подряд глотаю,
пищу скудную варю,
то воюю с керосинкой,
то с соседкой нашей Зинкой
по-французски говорю.
А она меняет блузки,
отвечает мне по-русски,
пишет длинные стихи
на пороге жизни грозной.
И полощет шелк вискозный,
отпуская мне грехи.
И душа ее смеется,
а под блузкой сердце бьется,
а в ее черновиках
процветает гениальность
без поправок на реальность,
без мозолей на руках…»

1982 год
* * *

Воет брошенный пес, на снегу догорает солома,
распадается жизнь на пороге забытой реки…
Что ты ходишь вокруг деревянного прочного дома,
драгоценный двойник с черепахою вместо щеки?
Обивая железом дощатые ящики стужи,
ты услышишь сквозь сон, как соседи стучат за стеной,
открывается дверь, только ты остаешься снаружи,
на горбатых ступенях, на спице тоски костяной.
Как тебе отказаться от этой немыслимой чести,
удержав на губах череду торопливых побед,
чтобы рыбий плавник из некрашеной вырезать жести,
посолить чешую, а осину пустить на хребет.
И в снегу по колено, по грудь в шевелящемся прахе
невесомых опилок ты выйдешь опять на крыльцо…
Снег ложится на веки, по снегу ползут черепахи,
и пустая земля запрокинула к небу лицо.

1983 год
* * *

…я невзначай
прикидываюсь озером и чащей,
переселяюсь в дикий молочай,
кричу тебе оттуда: «Не скучай,
о мой двойник, молозиво сочащий!»
Переливаясь влагой через край
тяжелого граненого стакана,
шепчу губами волн: «Не умирай
и ад кромешный не меняй на рай —
в тебе еще не затянулась рана
и ты не годен в пищу естеству,
в тебе жива чужая плоть и сила,
о, мой двойник, целуй меня в листву,
в сухие вены, в зерна хлорофилла,
в скворешню звука, в пенье филомел,
в пустые корни, в переливы влаги…
Ты сделал все, что помнил и умел…»
Но почему в руках крошится мел
окаменевшей заживо бумаги?

1985 год
* * *

…и в день двоеперстый, сияющий маком утрат,
печальным верблюдом, глядящим на Господа Бога,
проходит трава,
а ее незамеченный брат
не может понять, где кончается эта дорога.
Уложено прошлое в пять осторожных мазков —
наскучила нам некрещеного неба молчанка…
Из сучьего вымени, из материнских сосков
сосет молочай растянувшая губы волчанка.
В последнюю очередь выступит звездная сыпь
на темени дня,
и в глазницы его червоточин,
теряя рассудок, влетит пятипалая выпь,
и волком завоет пустая вода у обочин.

1983 год
* * *

Не голос шарманки, не скрип отсыревших дверей,
не шарканье ног, не сухая возня тараканов
в обрывках бумаг, не пустая трещотка сверчка,
не капли воды шепелявой сочащие стены,
но шепот пространства, его понуканья: «Скорей
глаза закрывай и соси пустоту из стаканов,
чтоб снова обжечься сосущей тоской новичка
в напрасной попытке вскрывать деревянные вены».
И время туда же: бормочет, за руку берет,
выводит на площадь, где речь произносит заика,
где серые лица сливают безмолвные рты
и в муках зачатья рождается слово-калека —
оно разрывает огромный, как прошлое, рот
и сердце пустое, вместилище мертвого крика,
и теплый живот, где еще умещаешься ты,
себя ощущая напрасным зародышем века…

1983 год
* * *

По слогам возвращается жизнь, и в ее карандашном наброске
мы едва узнаем чешую расставанья на слабой земле…
Осыпается мак головы на пустые сосновые доски,
по линейке ползут муравьи, два стакана стоят на столе.
Тараканы ползут из углов, как жильцы в алфавитном порядке,
вслед за ними идут по пятам плоскостопые лица часов.
Невозможно дождем разрешить родовые предсмертные схватки,
как расшатанный улей разъять на рассыпанный хор голосов.
Есть в земле не нора, а дупло, где расшатанный зуб чернозема
на корнях восьмилетних дубов ожидает в расщелину крест —
если мы постучим по земле, то, как дети, окажемся дома —
деревянное жало тебя семягибельным пламенем ест…

1983 год
* * *

Двойной орех висит на ветке,
двойная птица пляшет в клетке,
и ты по лестнице двойной
идешь за мной,
но Боже правый,
зачем ты, как библейский Ной,
пространство делаешь державой?
В ней каждый звук — намек и знак,
и каждый день — архипелаг,
и каждый носит герб фамильный,
а правит тот, кто бос и наг,
но держит ветер семимильный
как ржавый жезл в своей руке,
как повод дня во имя бега,
и видит с плачем вдалеке
лишь тень от Ноева Ковчега.
И мысль о смерти не нова,
и лжи двойные жернова
перетирают наши жизни,
и эта легкая мука
двойные лепит облака
в своей утраченной отчизне.

1984 год
* * *

Пройди сквозь строй цветущих аквилегий,
держа в руках коричневую яшму,—
перед тобой расступится земля.
И я не назову постыдным бегством
твое стремленье избежать свободы:
в засилии ненужных мелочей
есть некий жар и головокруженье,
движенье крови, жизнь, противоядье
тому, что мы по праву назовем
могильной анатомией, распадом
бессмертной плоти. И какой бы ракурс
ни выбрал ты для самонаблюденья,—
в конце концов ты рассекаешь дух
и помещаешь на стекле предметном
не времени мельчайшие частицы,
а только кванты самого себя.
Да, наша жизнь — торжественная месса,
ее многоголосая телесность
себя исполнит, как псалом Давида,
скопленьем плоти образуя хор.
И что есть плоть? Грехопаденье духа
в соитии с материей…

1985 год

(далее…)

Песочные часы

Светлана Васильевна Кекова

Песочные часы

стихотворения
содержание

«Мы в воды медлительной Леты летим, как зерно в борозду…»
«Вот человек живет среди вещей…»

Стансы

1. «Где в небе скитаются гриф и орел…»
2. «Что там происходит? Там время идет…»
3. «Открой на минуту глаза, посмотри…»
4. «И каждый, кто в тело заходит твое…»
5. «Огонь, заключенный в железной печи…»
6. «И кровь отвори мне, и время развей…»
7. «Мычат от натуги большие волы…»
8. «Над всеми, чья жертва есть дух сокрушен…»
9. «И каждый, кто душу свою повредит…»

«Пусть время ходит ходуном, в ручье течет вода…»
«Царь не знает сам, где его народ…»
«Жизнь похожа на жестянку, что гремит по мостовой…»
«Кто ангела ждет у Овечьих ворот…»
«Ах, как ягоды алеют, птица в клюве песнь несет…»
Баллада об уходящем времени («Только чайник, натертый до тусклого блеска…»)
«Жизнь горит, как керосин, полыхает синим цветом…»
«Одержимость ли бесом, имя которому — случай…»
«Нет ни в жилах любви, ни в костях…»
«Обвинитель мой, страж и гонитель…»
«Домашний космос населен богами…»
«Небо в звездах, как тело в коросте…»
«На троне царь сидит, как на костях…»
«Выпив время в один присест…»
«Все сбылось. По заслугам и кара…»

* * *

1. «Как справляется дух твой с тоскою, утруской, усушкой…»
2. «А в России зима заплетает морозным узором…»

«Для жатвы был наточен остро серп…»
«Ты во сне у Желтой стоишь горы…»
«У прошлого запах укропный — и мне не сносить головы…»
«Надо мною жук летает майский…»

* * *

1. «Мой дух по темным улицам блуждал…»
2. «Был вязок снег, как высохший песок…»
3. «Вот дом стоит. Но улица тиха…»
4. «Умолк сверчок. Огонь в печи потух…»
5. «Нечистым потом пахнет от рубах…»
6. «Войдешь в него — раздастся тихий скрип…»
7. «И смутно виден смерти материк…»

«И что же вижу я отсель…»
«Ночь да будет слепящей, пусть звезды немного косят…»
«Время двинулось, сердце заныло…»
«Пауки с отпечатками свастики..»
«Древесные птицы и гады морские!..»
«Молодой колючий ельник сыплет иглы на песок…»
«Пространство выгнуто, как парус…»
«Возможность включиться в двойную игру…»
«Сделай мне отвар из болотных трав…»
«По полянам, опушкам и просекам…»
«Внезапно, как груз на подвижных весах…»
«Бог молитвы наши слышит…»

Муравьи

1. «Среди жалких растений двудольных…»
2. «Человек, бредущий на работу…»

«Сдав прошение на выезд…»
«Слова слетают с кончика пера…»
«Скрывается в имени некий изъян…»
Часы остановились: («…наверное, кончился прошлый завод…»)
«Все зарастет страданьем, как травой…»
«Ты стоишь перед Всевышним…»
«Разодрана храма завеса…»

* * *

1. «Я вырастила город как дитя…»
2. «Кто в гнездах слов высиживал птенцов?..»
3. «А город спит, рифмуя имена…»
4. «Да, автор строг. Плетя сюжет, как сеть…»

* * *

1. «Чужая жизнь как дерево растет…»
2. «Я вырастила город на горе…»
3. «Нырни на дно под пение сирен…»
4. «Любой из смертных есть Орфей в аду…»

«Рассеян смысл необъяснимый…»
«Есть странный пыл, есть пламень жгущий…»
«Минуло время, когда фиолетовый газ…»

* * *

1. «В речке прозрачной вода убывает…»
2. «Многое нами получено даром…»
3. «Мертвые ели ведут к аналою…»
4. «Грубо разодрана неба завеса…»
5. «Кто там стучит в деревянную крышку…»

«Всё, за что нам воздастся сторицею, при рожденьи чревато виной…»
«Ах, какой мне водою умыться?..»
«Есть много разных птиц. Вот гриф. Он словно граф…»
«Прислушиваться к звездам я устала…»
«Вот человек двоящейся природы…»

Два стихотворения

1. «Два ангела на кончике иглы…»
2. «…там бродит призрак — девочка в чепце…»

Возвращение блудного сына

1. «Я не пойму, сновидец иль мертвец…»
2. «Не знаю я, чей дух в тебе живет…»
3. «Жизнь, как стакан, насыщена до дна…»
4. «Я трижды отвергала дар небес…»
5. «Кто был потерян, будет обретен…»

«Для чего нам дарованы вещие сны?..»

Песочные часы

1. «Проходит время. Рвутся нитки бус…»
2. «Вполглаза смотрим, слушаем вполуха…»
3. «Вот зеркало, раскрыв щербатый рот…»
4. «С земли на небо дождь соленый льется…»
5. «Да, в наших снах бывают щели, в ад…»
6. «И вы, нагие души, почему…»
7. «Прости мне, Боже, я не поняла…»
8. «Как женщине, рассыпавшей песок…»

«Пока душа еще жива и плачет перед образами…»

* * *

1. «Здесь часто плачут; здесь на Рождество…»
2. «Так ты живешь. Среди твоей родни…»
3. «И там, в земле, дрожит небесный свод…»
4. «Да, в каждом встречном прячется Господь…»
5. «В Европе сухо. В Азии метель…»
6. «Куда ты скрылся, свет моих очей?..»
7. «А снег идет. Невидимой рукой…»
8. «Елшанка. Поливановка. Увек…»
9. «Бредет к реке измученный народ…»
* * *

Мы в воды медлительной Леты летим, как зерно в борозду,
а три одиноких планеты в одну превратились звезду,

и шкурою снежного барса лежит ослепительный свет
Сатурна, Юпитера, Марса на теле озябших планет.

Ручьи пересохшие немы. Пустыней бредет караван,
волхвов в декабре к Вифлеему оптический гонит обман,

а с крыш городских на просторе под шум зацветающих лип
виднеется Мертвое море с прозрачными спинами рыб.

Бредут вавилонские маги, им нет ни препон, ни преград,
и тихо колышет в овраге черемуха свой виноград,

колышет, и кажется пьяной, и сладко цветет курослеп,
а рядом, в избе деревянной, ржаной выпекается хлеб.

Пора отправляться в Европу, посуду убрав со стола:
там Кеплер, припав к телескопу, увидел, что снова тела

Юпитера, Марса, Сатурна составили тело одно,
и море вздымается бурно, и рвется его полотно.

Друг другом питаются рыбы, нас время прозрачное ест,
но вместо веревки и дыбы воздвигнут сияющий крест,

и временной смерти проситель себя у пространства крадет,
увидев, как снова Спаситель по Мертвому морю идет.
* * *

Вот человек живет среди вещей —
комодов, шифоньеров и плащей,
их населяющих, среди портьерных складок,
он соблюдает меру и порядок,
на ужин ест тарелку постных щей,
и сон его томителен и сладок.

Сей человек имеет имя Он.
Когда он спит, то сумрак фиолетов.
Он видит, как обычно, вещий сон,
что дух его куда-то унесен,
и он живет среди иных предметов.

Там плащ, как ворон, крылья распростер,
кружит вверху, высматривает падаль.
В постель бросают тело, как в костер,
и вот оно в пределах рая ль, ада ль,
от райского блаженства ли, от мук
так корчится, такую терпит пытку,
что сердобольный маленький паук
сшивает саван на живую нитку.

Грызут сомненья, как цепные псы,
любовь проходит, словно боль в затылке,
стоят на полке мертвые часы,
блестят в углу порожние бутылки.

И видит Он как бы подобья лиц,
подобья душ в телесных складках тканей,
но нет у тел отчетливых границ,
у душ определенных очертаний.

Зачем ты шепчешь, что душа болит?
Ведь если ветер душу оголит
как суть вещей,
то будет страсть преступна,
жизнь — девственна, а смерть общедоступна.

И что тогда мне жажду утолит?
Стансы

1

Где в небе скитаются гриф и орел,
там хлеб выпекается пресный;
где путник пустыней Аравии брел,
взыскующий пищи небесной,
там красное пламя горит в очаге
и черная жмется собака к ноге.

2

Что там происходит? Там время идет,
идет, и идет, и проходит,
и мертвый любовь у живого крадет,
и рядом с собою в могилу кладет,
и стрелки часов переводит.
Там медленно движется тень на стене
И шерсть у собаки встает на спине.

3

Открой на минуту глаза, посмотри:
оболган твой дом и разрушен.
Там время снаружи и время внутри,
и времени Бог равнодушен.
Сей бог беспощаден — кричи не кричи.
А грех, как солома, пылает в печи.

4

И каждый, кто в тело заходит твое,
как в сумрачный дом сокровенный,
находит одежду, еду и питье,
но только впадает душа в забытье,
а дух пробуждается пленный.
Но хлеб откровенья тебе я отдам,
и чашу к твоим поднесу я губам.

5

Огонь, заключенный в железной печи,
Бушует, подобный ненастью.
Восходит светило в кромешной ночи —
лицо, искаженное страстью.
Прими же кинжал из Господней руки
и надвое сердце мое рассеки.

6

И кровь отвори мне, и время развей,
И мозг отпусти на свободу.
У чермного моря стоит Моисей,
жезлом раздвигающий воду.
Вот дно обнажилось — и бедный народ
Меж стен водяных на свободу идет.

7

Мычат от натуги большие волы,
и плачут бездомные дети.
Нам наши тела от рожденья малы,
и мы ли их мечем в морские валы,
как будто в рыбацкие сети?
Нам выловить душу поможет Господь,
от смерти спасающий всякую плоть.

8

Над всеми, чья жертва есть дух сокрушен,
смыкаются темные воды.
Небесного хлеба никто не лишен,
а ночь надвигает на лоб капюшон
апостолу темной свободы.
И он, как палач, обнажает свой меч,
чтоб лезвием страсти пространство рассечь.

9

И каждый, кто душу свою повредит,
пусть бремя греха превозможет,
и горькую воду Господь усладит,
и грешникам бедным поможет.
И время навеки застынет для них,
и брачный чертог не покинет жених.
* * *

Пусть время ходит ходуном, в ручье течет вода,
в бокал с коричневым вином опущен кубик льда.

Русалка движет под водой серебряным хвостом,
и ходит мельник с бородой, как бес перед постом.

И знаю я, и знает он всех рыб наперечет:
вот это — рыба-скорпион и рыба-звездочет,

вот еж морской в короне игл, а вот — рогатый бык,
а вот на дне, зарывшись в ил, лежит морской язык.

Но кто молчит и кто им лжет, кто правду говорит?
Он жизнь теснит, и небо жжет,
как чистый спирт горит.

Одной рукой обняв меня, в другой сжимая крест,
пришпоришь доброго коня, и все сорвется с мест —

и колченогий сброд вещей, и жизни мелкий сор,
и нужно время гнать взашей, скакать во весь опор.

Сияет солнце в облаках, летят любви гонцы —
с жемчужной сыпью на боках тибетские гольцы,

они, раздевшись догола, вступают в некий круг,
дрожат нагие их тела и ждут своих подруг.

Ты засмолишь ковчег, как Ной,
и встанешь в полный рост,
а в небе над моей страной лишь очереди звезд,

там две медведицы ревут и слышен вой собак,
морские ангелы плывут, клешней поводит рак.
И ты воды откроешь ларь и воздуха дворец,
в одной стихии будет тварь, в другой — ее Творец.
* * *

Царь не знает сам, где его народ,
я в скале вырубаю молчащий рот.
Рот молчащий похож на ухо.
Пилят рядом дерево — взык да взык.
Под корой жуки, как во рту язык.
А язык — это орган слуха.

Сколько есть могил в длинной плоти рек?
Там болгарин спит, и поляк, и грек,
их тоска то сосет, то гложет.
На спине моллюска стоит монгол,
а над спящим сердцем горит глагол —
он пылает, но жечь не может.

Я стираю слезы с лица воды,
я опять целую твои следы,
путь твой в воздухе горнем вырыт.
Спит в земле Булгарин, а рядом Греч.
Я освою скоро прямую речь,
буду плакать, покуда Ирод

в Иудее царствует. Буду знать
твоего отца и не буду — мать,
только имя ее услышу.
Посмотри, Мария, пришла зима,
Бог меня, как видно, лишил ума,
снова падает снег на крышу.

И в паденье снега я слышу стон:
«Где же, царь, твой посох и где твой трон,
с кем ты делишь сегодня ложе?»
Огневидный ангел с большим мечом
заслонил меня золотым плечом.
Жизнь идет, как мороз по коже.

Попрощаемся, ангел мой. Мне пора.
На востоке, где Желтая спит гора,
тело грешное душу съело.
А душа-то, впрочем, была стара.
От деревьев осталась одна кора
и растущая в ней омела.
* * *

Жизнь похожа на жестянку, что гремит по мостовой.
Я поставлю наперстянку в банку с сорною травой,

потому что наперстянка ест комариков и мух.
В поле русская крестьянка собирает птичий пух.

Чтобы эльбы, эльфы, альвы и русалки не пришли,
надо вырыть корень мальвы из поруганной земли,

взять льняное полотенце, вызвать солнце из-за туч,
в зыбку спящего младенца положить железный ключ,

и, порыв смиряя плотский, одолеть тоску и страх —
ведь живет Иосиф Бродский в одиночестве в горах,

собирает иммортели, и одежду перед сном
он кладет на край постели в синем сумраке лесном,

с ног усталых сняв портянки, ставит в угол сапоги…
В это время египтянки, беззащитны и наги,

сон животных не тревожа в зоопарке городском,
спят, свою купаю кожу в сладком семени мужском.

От России до Кувейта, от Свердловска до Балкан
плачет греческая флейта, из земли растет калган,

расцветает кровохлёбка, индевеет бузина,
и видна Голгофы сопка из монгольского окна.
* * *

Кто ангела ждет у Овечьих ворот,
кто старую грешницу в жены берет,
поит ее горькой водой ревнованья.
В пустыне разрозненный бродит народ,
а в воздухе видно животных снованье —

стрекоз, саранчи и летучих мышей.
У ангела крылья от холода стынут.
Не силой закона, а силой вещей
людьми ты оставлен и Богом покинут.

Вот ангел нисходит и воздух мутит,
и воду в купальне крылом возмущает.
Кто сможет — забудет, кто сможет — простит.
Никто не забыл и никто не прощает.

Под кожей и ребрами сердце болит,
от горькой воды помутился рассудок.
Быть может, забвенье тебя исцелит?
Дудят крысоловы в отверстия дудок.

Но странный из них вырывается звук…
И вновь в небесах отражается вечных
огромной воды заколдованный круг
и толпы несчастных, сидящих вокруг, —
слепых, колченогих, хромых и увечных.
* * *

Ах, как ягоды алеют, птица в клюве песнь несет.
Кто больного пожалеет и увечного спасет?

Ночь похожа на кукушку и горька кора осин.
Кто ребенку под подушку сунет сладкий апельсин?

Ноздри дразнит запах острый, в детской сладость и жара,
как лицо, изрыта оспой апельсина кожура.

Мать рассказывает сыну о земле прекрасной той,
где, подобно апельсину, сон катился золотой.

Кислота его и сладость поражает сердце вдруг,
как изломанность и слабость исхудавших детских рук.

Льется, льется взгляд незрячий, как вода из глаз течет,
к сонной гибели горячей тело бедное влечет.

Путь к последней смерти начат, и слепой ведет слепца
в те края, где горько плачет ангел Божьего лица,

где страданье и юродство в ликах грешников святых
и священное уродство апельсинов золотых.
Баллада об уходящем времени

Только чайник, натертый до тусклого блеска
едкой содой, а также стены арабеска,
или, может, окно, а на нем занавеска,
или шкаф для посуды со всем содержимым
придают бытию неизменность и прочность.
Прорисовано время, как почерк с нажимом,
на различных предметах. Но их краткосрочность
не чета краткосрочности жизни людской,
незаметно текущей в черте городской.

Вот вам хлеба ломоть и пустая солонка,
звук горящего газа, собака болонка,
шкаф посудный с торчащим из дверцы ключом,
снега белое дерево в окнах. Однако
мы пейзаж с натюрмортом скрестили. Собака
здесь, пожалуй, совсем ни при чем.

Так начнем же с начала. От мысли исходной
ничего не осталось. И ордер расходный
мы спеша заполняем в тоске безысходной —
нам кассир выдает шелестящее время
и поводит крылами в окошечке кассы.
Дома ждет нас вещей разномастное племя —
вот посуда из глины, стекла и пластмассы,
пара стульев потертых и снег за окном,
незаметно растущий в пространстве ином.

И опять окружает знакомая местность
человека, на жизнь получившего ссуду,
он уже ощущает тоски неуместность,
напевает, в порядок приводит окрестность —
взглядом трогает вещи, стоящие всюду,
с окон пыль вытирает и моет посуду,
снова чувствует пищи соленость и пресность,
пряность времени, жизни своей остроту,
шаткость шкафа посудного, стен пестроту.

А еще замечает, внезапно прозрев,
снег, растущий за окнами в форме дерев,
жизни прошлой окружность и времени хорду,
видит он, над горелкой ладони согрев,
постаревшей собаки кудрявую морду,
ключ от шкафа посудного в правой руке,
две разбитых тарелки, дыру в потолке,
из которой торчит электрический провод…

Я использую это прозренье как повод
для того, чтоб вернуться на круги своя:
есть, как видно, такие подробности быта,
за которыми время текущее скрыто
и впритык сведены разных истин края.
Вот за этой плитой и за этой горелкой,
за солонкой пустой, за посудою мелкой,
за стеной, за ее потемневшей побелкой —
всюду жизни исчезнувшей след.
И видна за окном, за небесным порогом
часть пространства, которая занята Богом,
а тебе, человеку, да будет итогом
только время, которого нет.
* * *

Жизнь горит, как керосин, полыхает синим цветом.
В мертвом пламени осин воздух кажется предметом.

Мать устала, спать легла, ангел складывает крылья,
сквозь немую пасть стекла взгляд проходит без усилья.

Копошится ночь в золе, исхудавшая, как кошка,
остывает на столе кукурузная лепешка.

Только милостив Господь, и на маленьком погосте
обретают снова плоть мертвецов сухие кости.
* * *

Одержимость ли бесом, имя которому — случай,
или свет, обладающий весом,
запертый в комнате пыльной,
или небо ночное с тяжелой тучей,
или богиня любви, рожденная в пене мыльной, —
что еще сможет вынести дух двужильный?
Гладит лицо мое свет стороною тыльной
теплой ладони. — Спи, говорит, не бойся,
и одеялом ты с головой укройся,
пахнет оно полынью, смолой сосновой,
свежей землей, разлукой и жизнью новой…
* * *

Нет ни в жилах любви, ни в костях,
ни в поношенном саване белом…
не держи мою душу в когтях,
словно ястреб, парящий над телом.

Не пугай и не мучай меня,
видишь — кто-то нам грудь обнажает —
это небо в оправе огня,
словно зеркало, мир отражает.

Отраженье мое, подойди,
чтоб подвергнуть неведомым карам
черный огонь, горящий в груди,
но от Бога полученный даром.

Опыт смерти лишь избранным дан.
Мы, мечтая о местности райской,
поднялись и пошли в Ханаан
под песками пустыни Синайской.

Но однажды и мы не смогли
после смерти, в один из моментов,
жить в разрозненном мире земли,
в каталоге ее элементов.

Нам приснился провидческий сон:
нас позвали справлять новоселье
в муравьиный Эдем, в Вавилон,
где посеяно блудное зелье.

Там, отринув закон и устав,
на земле, почерневшей от горя,
мы, разъяв свой телесный состав,
попрощались у Мертвого моря.

Там оставило нас Божество
состраданья и вечного страха,
и бессмертной любви вещество
стало горстью бессмысленной праха.
* * *

Обвинитель мой, страж и гонитель
молча держит ножа рукоять.
Помоги мне, мой ангел-хранитель,
помоги на ногах устоять.

Как щетина снимается бритвой,
так приходят и сводят с ума.
Но молитва, питаясь молитвой,
произносит молитву сама.

Что в крови растворяется? Слово.
Что в ночи истребляется?
Свет.
Мы с тобою, как в книге Иова,
перед Господом держим ответ…
* * *

Домашний космос населен богами.
Иные боги шевелят рогами,
иные золотым трясут руном,
иные космос меряют шагами,
шагая, размышляют об одном —
о той покорной и мятежной твари,
что знать не хочет об особом даре,
присущем ей. Не хочет думать тварь,
но пребывает в мире, словно в шаре
стеклянном, и пасущейся отаре
дарует свет, упрятанный в фонарь.

Кто согрешил, того настигнет кара.
Когда фонарь имеет форму шара,
то свет меняет форму темноты.
Он так растет, как на дрожжах опара,
и плоть горит. От внутреннего жара
глаза сухие открываешь ты,
в печи огонь разводишь. Мелким духам
домашним, как мышам или как мухам
назойливым, приказываешь спать,
ты говоришь: «Вам воздух будет пухом»,
и демон с темной родинкой за ухом
ложится молча на твою кровать.

И вот лампада деревянным маслом
наполнена, и сон на духов наслан,
но демон плоти до сих пор не спит,
и чем-то жидким, чем-то темно-красным —
не кровью, а вином твоим напрасным
пространство одичавшее кропит.

И, молча лежа на твоей постели,
он проникает в трещины и щели
и кровь ворует, аки хищный тать,
но труд его не достигает цели —
ведь кровь, сосредоточенная в теле,
внезапно поворачивает вспять.
* * *

Небо в звездах, как тело в коросте,
как листва в беловатой пыли.
Проступают берцовые кости
на поверхности теплой земли.

Рвется саван заштопанный, ибо
он на нитку живую зашит.
Ангел слово, как снулую рыбу,
чистит, режет, потом потрошит.

И мелькают горбатые спины,
словно веер, дрожат плавники,
и орехов рогатые мины
на поверхность всплывают реки.
* * *

На троне царь сидит, как на костях.
Вокруг него — стоящий мир предметов.
И царский посох крепок, как Рахметов,
когда он на классических гвоздях
спит в назиданье юношеству. Ларь —
стоит, как трон, где восседает царь, —
он держит серебро в дубовом чреве.
По черепу его гуляет тварь,
и ей, как прародительнице Еве,
державный посох нанесет удар.
Ветхозаветный змий сидит на древе
и наши мысли ловит, как радар.
А крот слепой живет в земле червивой,
он вырыл в мире черную нору
и втиснулся в нее, как в кожуру,
в пространстве между яблоней и сливой.
* * *

Выпив время в один присест,
обойдешь ты немало мест,
подбирая судьбу навырост.
Но того, кто не сбросит крест,
бледно-розовый червь не съест,
бес не тронет и Бог не выдаст.

Не осталось от мук следа.
Только вот голова седа.
Степь засыпана снегом белым.
Без усилия и стыда
русло каменное вода
заполняет прозрачным телом.

Месяц в небо воткнул рога.
Где хозяин и где слуга,
растерявший свои обноски?
Мне молчание по плечу.
Растопи же свою свечу,
чтоб гадать мертвецам на воске.

Но судьбу узнавать грешно.
И тебя мне искать смешно
в этой черной ночи горячей.
А в бутылке блестит вино,
выпадает в цепи звено,
и не видит слепого зрячий.

Еле-еле горит светец,
и подходит к тебе отец,
мать стоит у окна и плачет.
Ты не видишь их. Ты молчишь.
Пробегает по полу мышь.
Я не помню, что это значит.

Мне не страшен неправый суд.
Пусть меня на костре сожгут
нищета, и печаль, и мука.
Среди царских твоих палат
одиночество, мор и глад,
и простая, как соль, наука.
* * *

Все сбылось. По заслугам и кара.
Страшный сон превращается в явь.
Не лишай меня этого дара,
ты его, как младенца, оставь,

в сердце плачущем, в жаждущем чреве
или в кончиках пальцев. Прости —
не Лилит, а Сюзанне и Еве
жизнь иную дано обрести

и, листвою сухой и нарядной
прикрывая свою наготу,
упиваться лозой виноградной,
перекатывать слово во рту.

Ты, числа или имени зритель,
примешь Божьего слова удар.
Покидающим эту обитель
только время предложено в дар.

Только звук — колебанье эфира,
только влага замедленных вод,
в тесный воздух загробного мира
неизбежный, как жизнь, переход.

Жжет сапфир, охлаждающий страсти,
льется сладкого неба струя.
Ты — Господь. Но в твоей ли мы власти?
И любая ли воля — Твоя?
* * *

1

Как справляется дух твой с тоскою, утруской, усушкой —
ведь со временем плоть превращается в горсточку праха?
Копенгагенский сторож идет по двору с колотушкой,
и к горячему телу прилипла льняная рубаха.

Видишь купол небес, зараженный тоскою смертельной?
И закат в этот вечер пылает, как горло в ангине.
Кьеркегор теребит кипарисовый крестик нательный
и, беззвучно рыдая, письмо отправляет Регине.

«Жало в плоть мне дано», — говорит копенгагенский сторож,
а Регина молчит, да и что ему, бедному, скажешь?
Ты легко и безмолвно любую развязку ускоришь,
словно груз распакуешь, узлы на веревке развяжешь.

Будем плакать и жить, как мы жили и плакали прежде,
будет солнце светить нам — молчавшим
и нам — говорившим.
Мы пространство и время оставим любви и надежде,
ибо вера одна может бывшее сделать небывшим.

И тогда астрономы раздвинут свои телескопы,
чтоб увидеть воочью, как бабочка сядет на лацкан
сюртука дорогого, покрытого пылью Европы,
лепеча о любви на немецком, на русском, на датском…

2

А в России зима заплетает морозным узором
стекла жалких построек эпохи срединного царства.
Кто на трон вознесен, кто навеки увенчан позором,
кто в посмертном пространстве
воздушные терпит мытарства.

Русский Гамлет хандрит, из угла он слоняется в угол,
то живет взаперти, не желая удела иного,
то из мокрого снега творит механических кукол,
то сидит у реки, словно врач у постели больного.

Но от жара любви и от холода вечной разлуки
седовласый Пастер до сих пор не придумал вакцины.
У Каспийского моря скитаются турки-сельджуки,
а у Гроба Господня глухие живут сарацины.

В небе черная птица, как крест на плече крестоносца,
а закат облака заливает горячим и алым.
И случайный прохожий, в твой дом заходящий с морозца,
хочет память убить, как врага убивают кинжалом.
* * *

Для жатвы был наточен остро серп.
Пшеница колосилась, как эпоха.
Под сенью иерусалимских верб,
а в просторечьи — под кустами лоха

стояли мы, и серо-серебрист
был воздух, где мелькали чьи-то спины,
и гусеница грызла узкий лист,
клевали птицы дикие маслины.

Мой ангел, где ты? К нам приходит вдруг
тот, кто нас прежде времени состарил.
Под утро стало видно все вокруг,
внезапный свет в глаза мои ударил.

Передо мной открылся мир иной,
равно прекрасный в муке и блаженстве,
и жизнь моя предстала предо мной
в немыслимом и страшном совершенстве.

Лишь след слезы остался на щеке
да под глазами — тень от крыл совиных.
Большие рыбы плыли по реке,
в них люди жили, словно в домовинах.

А время шло. Вокруг текла вода.
И мертвецы, питаясь пищей скудной,
молились и мечтали иногда,
что смерть пройдет и День настанет Судный.
* * *

Ты во сне у Желтой стоишь горы,
где содомских яблок висят шары,
Илия-пророк от грозы оглох,
льет с небес поток, серебрится лох,
спят ворон посты на пути к беде,
чешуя листвы не видна в воде.

Набирает плоть винограда гроздь.
Кто тебе, Господь, выбирает гвоздь,
чтобы крепче тело прибить к кресту?
Ходит люд ремесленный по мосту.
Перекинут мост, как Великий Пост,
через сорок дней и ночей без звезд,
и видна река с Соколовых гор,
но Голгофы скрыт костяной бугор.

Я горчайших истин учу азы:
если есть река — Иордан, Янцзы,
то водою желтой лицо омой.
Муравьи-китайцы спешат домой.
Шелестит в траве муравьев поток,
на земле валяется молоток,
он им нужен был, чтобы гвозди вбить.
Как теперь, мой друг, мне тебя любить?

Кто-то строит дом, громыхает гром,
и в рыбачью сеть попадает сом,
кто качает мед, кто детей растит,
кто тебя поймет и меня простит?

После смерти слышен грозы раскат.
Градом спелых вишен засыпан сад.
Я хочу, чтоб белый созрел налив.
Что бы ты ни делал — среди олив
одичавших будет бродить Христос,
и с небес прольются потоки слез.

Ах, в любви не смыслю я ни аза,
в соляной земле не растет лоза,
но, плывя в ладье, ты туда причаль,
где одна любовь и одна печаль,
где любой из нас попадет домой.

Ты в предсмертный час, бедный ангел мой,
пируэт выписывай в облаках
с тонкой пудрой рисовой на щеках.
* * *

У прошлого запах укропный — и мне не сносить головы…
Смеркается. Зверь допотопный выходит из темной травы.

Ни страха, ни плотского пыла, ни плоской звезды в кулаке —
сорвем ли кукушкино мыло и спустимся к мелкой реке,

возьмем ли себя на поруки, сойдем ли случайно с ума —
Саратов, Великие Луки, Москва, Петербург, Колыма

плывут по теченью половой, корой и древесной трухой,
а волны горы Соколовой покрыты сиренью сухой.

Шиповника нежная рана видна сквозь нетающий снег,
двадцатого, в месяц нисана Господь остановит ковчег,

и ты, очарованный странник, изгнанник и вечный изгой
увидишь звезды многогранник
сквозь ставни с тяжелой резьбой.

Ты Библос увидишь и Фивы, и крикнешь, как Ной, в пустоту,
что листья двудомной крапивы у голубя сохнут во рту,

что Ноя послушное семя приветствует ангелов рать,
а нам — сквозь пространство и время
друг друга по имени звать.
* * *

Надо мною жук летает майский,
он кружит у самого виска.
И похож на сад цветущий райский
город узкоглазый и китайский,
весь в морщинах желтого песка.

Где-то русло высохшее Леты
ждет дождя небесного — и вот
мокнут башни, храмы, минареты,
и бредешь, измученный, к горе ты,
чтоб взобраться на ее живот.

В Божьей славе или в Божьем гневе
райский сад, все тот же райский сад,
но Адаму ведомо, и Еве,
что в земле младенец спит, как в чреве,
и легка твоя дорога в ад.

Вьется в листьях змей многоголовый
и щебечут птицы целый день,
на горе прекрасной Соколовой
зацветает пышная сирень.

Есть сирень такая — цвета крови,
ей самой мучительно цвести…
Тот, Кто волен был в своей любови,
вечно держит звезды наготове,
чтобы их на землю отрясти.
* * *

1

Мой дух по темным улицам блуждал
и некий свет его сопровождал.
Отшельник в грубой власянице плоти
по снегу шел. Никто его не ждал,
лишь огонек светился и дрожал,
как жалкая гнилушка на болоте.

2

Был вязок снег, как высохший песок,
в ушах звучал навязчивый басок,
крутил бесовских мыслей фейерверки,
а тень моя то сделает бросок,
то прыгнет из-под ног — наискосок —
воробышек, как черт из табакерки.

3

Вот дом стоит. Но улица тиха.
В который раз под музыку греха
беззвучно мимо дома едут дроги,
и сквозь стекло на снега вороха
глядит старик.
Он моет потроха
и в таз с водой кладет свиные ноги.

4

Умолк сверчок. Огонь в печи потух.
Три раза мертвый прокричал петух,
старик его перекрестил щепотью.
И, напрягая зрение и слух,
заглядывает в окна беглый дух,
как бы скелет с приросшей к ребрам плотью.

5

Нечистым потом пахнет от рубах.
Соленый снег, скрипящий на зубах, —
что за приправа к блюду чечевицы!
Жует старик, а в тайных погребах
растут грибы — желтухи, печерицы,
головачи, чесночники, сморчки,
мужи и жены, дети, старички,
грибы с изнанкой желтовато-серой,
их головы торчат, как кулачки,
из-под земли.
Подземные толчки
я чувствую, и погреб пахнет серой.

6

Войдешь в него — раздастся тихий скрип.
Висят на стенках связки мертвых рыб,
оскалены их маленькие лица,
и страх растет, как сатанинский гриб,
и светится во тьме его грибница.

7

И смутно виден смерти материк…
По грудь в воде уже стоит старик.
Петух кричит, сверчок опять стрекочет.
Огонь встает в каморке в полный рост,
безумец ловит петуха за хвост
и рвет грибы, и в дом идти не хочет.
* * *

И что же вижу я отсель,
где падший ангел безобразный
страстей вращает карусель
и на земле шарообразной
свои дела вершит, как встарь?
Я вижу трон. На троне — царь.

И этот царь на троне — ты,
опутан злом, как сетью тонкой,
я вижу — остов наготы
зияет черною воронкой.

Есть плоть земли и плоть травы.
Они погружены друг в друга.
Сорвав корону с головы,
ты выйдешь за пределы круга.

И осенит тебя крылом
большая птица с грудью женской…
В огромном зеркале кривом
стирает слезы рукавом
твое дитя в глуши губернской.

А ты в могиле, как в норе,
сидишь, и глухо сердце бьется.
И что есть смерть? Дыра в дыре,
где демон воздуха берется
твой дух пленить, поймать уродца
верхом на мыльном пузыре.
* * *

Ночь да будет слепящей, пусть звезды немного косят,
над провинцией спящей летучие мыши висят.

Рыбам в длинной реке удержаться легко на плаву,
если лис пробежит и хвостом не заденет траву.

Там, в траве порыжелой, угрюмые бродят жуки
и ежи пожилые колючие мнут пиджаки.

И вращается время большим цирковым колесом.
Воздух Богом несом, и поэтому он невесом.

И поэтому всюду сорок распластались кресты,
и, послушные чуду, небесные воды чисты.

В этой черной воде отражается каменный лес,
а растение жизни не может достать до небес.
* * *

Время двинулось, сердце заныло,
птица в небе высоком парит…
— Принесите мне масла и мыла, —
так Сусанна в саду говорит

двум служанкам послушным — и обе
вечно масло и мыло несут.
И дитя погибает в утробе,
и вершится неправедный суд.

То, что ищем мы, — то и обрящем.
Канет в вечности время греха.
В прошлом, в будущем и в настоящем
слышен праздничный крик петуха.

Исчезает нечистая сила —
так написано ей на роду.
Принесите же масла и мыла
для Сусанны, стоящей в саду.
* * *

Пауки с отпечатками свастики
на холодной мохнатой спине,
уховертки, ужи, головастики,
почему вы мерещитесь мне?

Не напрасно ли мною угадана
эта тропка, ведущая в лес,
где верхушки калмыцкого ладана
достают до высоких небес?

Пирамиды, и храмы, и пагоды,
вечный труд муравьиных рабов,
на обед — бирючиные ягоды
или дикое мясо грибов.

Или трапезы длятся обильные
среди сморщенных листьев травы,
где охотятся осы могильные
и лежат муравьиные львы.

Где доносятся звуки постылые —
шелест, шепот, жужжанье и зуд:
многоногие, сетчатокрылые
шевелятся, летят и ползут.

Дремлет похоть в движеньях развинченных,
спят гадюки, друг друга обняв,
и опенки в рубашках коричневых
на гнилых изгибаются пнях.
* * *

Древесные птицы и гады морские!
Напялил народ колпаки поварские
и ждет: птицеловы расставят силки,
в кипящее море войдут рыбаки
и бросят тяжелые крепкие снасти,
и будут ныряльщики в устье реки
сомов теребить за усатые пасти.

Доставлена будет добыча к столу,
и повар возьмет поварскую иглу,
и сердце нащупает пойманной твари,
проколет его; небольшую пилу
наточит, о Божьей не думая каре,
распилит убитых животных тела,
огромную печь раскалит добела.

Ползите скорей, муравьи и жуки,
летайте, стрекозы, по белому свету,
лежите, ракушки, под илом реки,
текущей на юг и впадающей в Лету.

О лев муравьиный, сиятельный граф,
сидящий в воронке огромного мира,
ты видишь, как сборщик лекарственных трав
запутался в стеблях хвоща и аира?

Ты видишь, как птичьего горца тюки,
и бороды мха, и голов колпаки
в тиши бакалейных и мелочных лавок
как рыбы, плывущие в волнах реки,
где водную пряжу прядут пауки
на круглые головы рыбных пиявок?
* * *

Молодой колючий ельник сыплет иглы на песок,
проползает рак-отшельник по песку наискосок,

чешую надев, как китель, жирный сом зарылся в ил,
к нам спустился избавитель — светлый ангел Рафаил —

врачеватель ран сердечных и других телесных ран,
и на поиск истин вечных душ пустился караван.

Празднуй тела заточенье хлебом, медом и вином,
чуя бурное теченье в узком русле кровяном.

Не в темнице, а на воле держим мы темницы тень,
ждут живущие в шеоле, что настанет Судный День,

но в конце судьбы короткой, на исходе грустных лет,
как в стакане с царской водкой, растворяется скелет.

Как же мне, расставшись с кожей, душу болью уколоть?
Как на суд явиться Божий, расточив по миру плоть?

Пряно пахнет можжевельник, а от слез осталась соль.
В окончаньях игол ельник тихо копит чью-то боль.

Каждый сам себе мучитель, и учитель, и отец,
жалкой жизни расточитель, смерти маленький светец.

И в сияющем потоке ходят рыбы вниз лицом,
и лежит в сырой осоке уж, свернувшийся кольцом.
* * *

Пространство выгнуто, как парус, —
везде закон его таков,
и составляют верхний ярус
большие лица мотыльков.

Покуда мы еще над бездной
по пленке тоненькой скользим,
своей печалью безвозмездной
мы Божий мир не исказим.

Жизнь, как вопрос неразрешенный,
мы оставляем на потом,
и дятел, разума лишенный,
и рыба вод с открытым ртом

похожи на ключи, из скважин
торчащие, — и видно им,
как человек обезображен
и сыт неведеньем своим.
* * *

Возможность включиться в двойную игру
и плакать, случайно заснув на пиру
в сухих испареньях чужого похмелья,
использует плоть.
Из ее подземелья
выходят косматые звери гуськом —
кто в шерсти на лапах, а кто босиком,
кто в стоптанных туфлях на босую ногу,
кто воет — иао, иэо, ио,
кто песни поет, но страшнее всего,
когда они стадом приходят к порогу
и пробуют хлеба вкусить твоего.
Не здесь, не сегодня, а в жизни иной
возможно ли игры вести с Сатаной
и слушать, как служится черная месса,
но знаменьем крестным себя оградить,
из теста ржаного крутого замеса
испечь каравай и ребенка родить,
следить, как охотник за рыбою в море
плывет с деревянной острогой в руке,
как вещи нуждаются в твердой опоре,
как тягостно в радости, весело в горе,
как близится смерть в шутовском колпаке,
надетом на лысую голову.
Кто там,
увидев ее, покрывается потом
и пачкает руки в небесной муке?
* * *

Сделай мне отвар из болотных трав,
мой опасен дар, мой язык лукав,
мозг, как грецкий орех, морщинист.
Вот листва олив серебрит залив,
и стоит пророк на горе Хорив,
улетает сокол, но черный гриф
сердце выклюет, печень выест.

У горы Хорив слышен веток хруст,
здесь душа горит, как терновый куст,
пахнет ладаном можжевельник.
Из среды огня говорит Господь,
изнутри душа выжигает плоть,
но собрать зерно и в муку смолоть
не сумеет безумный мельник.

Плоть — увы — ослабла, но дух окреп.
Помнишь, с неба ангельский падал хлеб
и на солнце блестел, как иней?
Человек, влекущийся в дом костей,
делит жизнь живую на сто частей,
пьет вино и плачет, растит детей,
Аравийской бредя пустыней.
Берегись обмана и ложь развей.
Зарождает манна в себе червей.
И, в бесплотном огне сгори я, —
ты на вольной воле услышишь звук:
«Бойся зла как боли и адских мук,
видишь — зерна соли из Божьих рук
для Младенца берет Мария?»
* * *

По полянам, опушкам и просекам
мчатся быстро, как свет или звук,
белый чайник с отколотым носиком
и резной деревянный сундук.

Не любовь ли живому мерещится,
как мерещится мертвому яд?
Чай в фарфоровом чайнике плещется,
в тесном ящике кости гремят.

Ты, по полю шагающий минному,
как по памяти временной, — вспять,
видишь — хочется зверю невинному
на колени дрожащие встать?

И словами соря бесполезными,
неживым языком шевелить:
«Друг для друга мы сделались безднами,
чтобы плакать и Бога хвалить».

Желтый колос, пшеницей беременный,
как хранящая тайну скрижаль.
Нашей жизни, убогой и временной,
мне сейчас почему-то не жаль.

Тела бедного улицы шумные,
в нем текущая кровь и вода,
речи страстные, вещи безумные,
никогда, — говорю, — никогда…
* * *

Внезапно, как груз на подвижных весах,
застыли орлы высоко в небесах,
умолкли кукушки в ветвях шелковицы,
стрижи, зимородки и прочие птицы.

И воздух горяч, и разрежен, и сух,
внезапно сгустился и стал неподвижен,
и стадо, с которым скитался пастух,
застыло вдали от приземистых хижин.

И те, кто вкушал, — не вкушали еды,
кто пил, — те не пили студеной воды:
вода не лилась из большого кувшина.
В листве неподвижной стояла крушина

у входа в пещеру, где каменный свод
был неким подобьем небесного свода,
а та, что в пещере лежала, живот
руками сжимала. Иосиф у входа

стоял, сокрушенный, как дерева ствол.
Но вдруг замычал утомившийся вол,
и сразу пещера наполнилась светом —
младенец родился. Услышав об этом,
Иосиф заплакал. С его головы
упала повязка. Он взял, цепенея,
младенца…
Дары собирали волхвы.
В святую пещеру вошла Саломея.
* * *

Бог молитвы наши слышит,
по камням вода бежит,
кто не пышет и не дышит,
в сухом дереве лежит?

Скачет дождь по листьям палым,
сбил свои копыта в кровь,
под лоскутным одеялом,
как огонь, горит любовь.

Кто, надев наряд сиротский,
от воды спасает твердь?
Кто потушит пламень плотский?
— Или время, или смерть.

Скачут, скачут, скачут кони,
скачут кони по траве.
Приложи свои ладони
к исхудавшей голове.

Помнишь — рай тебе достался,
рос дождя прозрачный лес,
огневидный ангел мчался,
жил в земле рогатый бес.

Но настала жизнь вторая,
а за ней — еще одна.
Рыбы изгнаны из рая
и плывут, касаясь дна.

А куда плывут? Куда-то,
вдоль извилистой реки,
и сухим огнем объяты
их большие плавники.
Муравьи

1

Среди жалких растений двудольных
ангел крылья расправит свои,
увидав, как в домах треугольных
деловито снуют муравьи.

Нет для тела льняного покрова,
мелок дождь, как рассыпанный мак,
а иссохшую мумию слова
положили в пустой саркофаг.

Жизнь похожа на вечное бегство,
и себя вопрошает язык:
«Кто в воде, сохраняющей девство,
отражает измученный лик?

Кто безумное прошлое судит,
второпях не поняв одного:
если времени больше не будет,
будет слово на месте его?»

Жало плоти впивается в душу,
изнутри разрушается дух,
муравьи выползают на сушу
совершенствовать зренье и слух.

Ангел времени ранен навылет.
Всех, кто память об этом хранит,
ждет повальное бегство в Египет
к треугольным домам пирамид.

Нет у смертного опыта смерти.
Этот опыт имея в виду,
копошатся, как мелкие черти,
муравьи в муравьином аду.

2

Человек, бредущий на работу
с муравьем в косматой бороде,
платит по невидимому счету
ветру, людям, листьям и воде.

Рот его зажат монетой медной,
вьется овод около виска,
распластавшись над водою бледной,
ветер вьет веревки из песка.

Ничего-то я не слышу, кроме
звука эль, терзающего слух,
а в долине Бен-Хинном на троне
восседает повелитель мух.

Насекомых маленькие лица
спрятаны меж крыльев от меня,
век проходит, и работа длится
мух, червей и вечного огня.

Ангел, светом осиянный горним,
прячет слезы в жестких складках век.
Наши страсти вырывает с корнем
в Бен-Хинном бредущий человек.

На костях его висит рубаха,
он никто уже и он нигде,
но сидит, зажмурившись от страха,
муравей в косматой бороде.
* * *

Сдав прошение на выезд,
ждешь от ангелов вестей.
Сладкий пламень тело выест
и обгложет до костей.

Долго вести ждать придется —
не утоптан неба наст.
Смерть твоя в земле найдется,
руку тонкую подаст.

А нужна такая малость —
жизнь с горчичное зерно,
только бедность, только жалость,
только времени вино.

Но несется, как в угаре,
в обнаженных небесах
заключенный в тесном шаре
с черной розой в волосах.
* * *

Слова слетают с кончика пера,
растут, как муравьиная гора,
галдят, друг с другом затевают шашни.
Смотри на небо, где снуют стрижи
и ласточки считают этажи
еще растущей Вавилонской башни.
Ты видишь ли, как молод мир и горд?
Илья-пророк берет грозы аккорд,
но отвечает сдержанно и хмуро
сияющих небес клавиатура.
Всё позади. Пора, мой друг, пора
под визг пилы, под звуки топора
пускаться в путь, чтобы уйти оттуда,
где жизнь, как марля, начала сквозить
и где никак нельзя вообразить
размеры совершившегося чуда.
Пора, мой друг. Иди навстречу мне
по воздуху, по сгорбленной спине
земли, по неживому океану…
Вот ангел в небе носит кирпичи,
в сырой земле копаются грачи
и бередят ее сквозную рану.
* * *

С.П.С.

Скрывается в имени некий изъян
и прячется корень его приворотный,
и мы собираем ползучий тимьян,
чабрец, череду и багульник болотный.

Вдовица смеется и плачет бобыль,
и ангел следит за Марией и Анной,
летает по саду цветочная пыль —
не вещь и не тело, а дух безымянный.

Кто нас пожалеет, поймет и простит,
и к празднику зелье любовное сварит —
Святая Люция ли нас навестит,
Святой ли Стефан тебе птицу подарит?

Но странное имя приходит на ум,
в нем спит драгоценного смысла награда,
пока укрывается птичий колдун
в прохладной листве Гефсиманского сада.

И каждая жизнь произносится вслух
и прячется, высшему смыслу покорна.
Пришло Рождество. Деревянный петух
клюет под окном кукурузные зерна.
Часы остановились:

наверное, кончился прошлый завод.
Где вы, ослепительных лет фейерверки?
Опять по зеркальной поверхности вод
худыми ногами скользят водомерки.

И время с востока на запад течет,
и пруд покрывается водной чумою,
небесный зоолог, скупой звездочет
свой выпуклый лоб украшает чалмою.

Кресты из соломы висят на окне…
Чесночной головкой, и хлебом, и солью
пытаешься ты защититься. Но мне
мерещится блюдечко с пестрой фасолью,

гадание с зеркалом или с крестом,
стада насекомые в зарослях рдеста.
Как жили мы перед Великим Постом
в развалинах времени, в поисках места?

Надел звездочет свой волшебный халат,
но звезды невидимы в сумраке мглистом.
Сломались часы. Жестяной циферблат,
как озера берег, зарос стрелолистом.
* * *

Все зарастет страданьем, как травой.
Ты будешь спать в гробу своем хрустальном,
одет парчой и золотом сусальным.

А я останусь бедною вдовой.

И жидкость со змеиной головой
вползет в тебя, шурша прохладным телом.
Расколото все то, что было целым,
и я ловлю движеньем неумелым
осколки жизни, брызги бытия.

Но кровь ползет из раны, как змея.

Играет ангел на огромной арфе,
а я хочу узнать сильней всего,
о чем Мария тихо шепчет Марфе,
оплакивая брата своего.

Шепчу: «Благословенна ты в женах»,
молюсь и для тебя взыскую веры,
и Лазарь в погребальных пеленах,
закрыв лицо, выходит из пещеры.
* * *

Ты стоишь перед Всевышним —
ангел, слово и число.
Наливаться кровью вишням
время, видимо, пришло.

Пусть все будет так, как будет,
без страданий и обид.
Кто-то плачет, кто-то судит,
кто-то любит, кто-то спит…
* * *

Разодрана храма завеса
ни места, ни времени нет.
Изгнанник из темного леса
покорно выходит на свет.

Нагая река серебрится,
прохладно, и дождь моросит,
а в небе небесная птица
подобно лампаде висит.

Но только распятья не видно,
не слышно ни звука нигде,
не страшно, не больно, не стыдно
в большой отражаться воде.

И складывать звучные строфы,
прикрыв неживые глаза,
про то, как на череп Голгофы
присядет на миг стрекоза,

из кокона бабочка выйдет,
как света сияющий сноп,
и обе Марии увидят
навеки покинутый гроб.
* * *

1

Я вырастила город как дитя,
а он давал мне воздух для питанья,
и мостовую, чтоб по ней ходить.
Так мы, друг другу временем платя,
встречались, как в романе воспитанья, —
мы автору пытались угодить.

2

Кто в гнездах слов высиживал птенцов?
Над головой, как россыпь леденцов,
лежали звезды в жестяной коробке.
Кто сверху видел надпись «Монпансье»,
и на героев собирал досье,
и в полной представал экипировке,
когда герою снился вещий сон?
Жизнь — это ткань. Кто выбирал фасон,
кроил и шил, не примеряя платье?
Вот сны плывут, как рыбы из глубин,
в одной из них скрывается рубин
в глухом кольце, похожем на объятье.

3

А город спит, рифмуя имена
большой горы и улицы Валовой.
Сухим бельем завешаны дворы,
как снегом. Мне неясно, чья вина
в том, что гора зовется Соколовой,
что имени другого у горы
нет и не будет. Зданий этажи
вверх громоздятся по законам лжи,
а к стеклам льнет отравою газетной
сухая черно-белая листва.
Внезапным ощущением родства
с чужою жизнью поражен сосед мой.
Сосед мой — плотник. Плотник и портной
бывают так похожи друг на друга,
что понимаю я теперь с трудом:
случайно ли жаргон полублатной
мне примеряет смерть, моя подруга,
и в деревянном платье входит в дом?

4

Да, автор строг. Плетя сюжет, как сеть,
он ловит щук, обросших длинным мохом,
он вспарывает щукам животы.
А там, внутри, то олово, то медь,
подобно завершившимся эпохам,
являют перстни дивной красоты.
В пучинах автор роется морских,
как будто в старых книгах поварских
отыскивает редкие рецепты.
А мой сосед, рубанком и пилой
орудуя, снимает жизни слой,
но в смерть мою своей не вносит лепты.
* * *

1

Чужая жизнь как дерево растет
под окнами двухкомнатной квартиры,
по кругу груз ветвей расположив.
Внезапно время открывает рот.
Слова, как древнегреческие лиры,
звучат во сне. Их звук бывает лжив.

Но призраки, которые в бреду
к тебе приходят, шепчут на ходу
слова другие, и ломают пальцы,
унизанные кольцами, и лгут,
что дверь открыта, что в нее войдут
не духи, а безродные скитальцы —
творцы имен. Еще ничья нога
здесь не ступала. Блещут жемчуга,
как свет в окне, пробившийся сквозь шторки.
Хранит сиянье раковины гроб,
лихой ныряльщик разбивает лоб,
судьбу вскрывая, как жемчужниц створки.

2

Я вырастила город на горе
как некий смысл. Его клавиатуру
я трогаю. Ты держишь камертон.
Встречались мы на нотах «до» и «ре»,
природу (иль, по-гречески, натуру)
используя, чтоб выбрать нужный тон.
Листая фолиант земель и вод,
мы сделали обратный перевод,
слова и звуки превратив в предметы.
Язык вещей понятен только там,
где тень за телом ходит по пятам,
как Эвридика. Скроешься во тьме ты.

3

Нырни на дно под пение сирен,
ищи осколки бедного Нарцисса,
стоящего на волжском берегу.
Со сцен театров, с цирковых арен,
теряя роли, жизнь бежит как крыса,
но тонущий корабль я не могу

изобразить: есть у меня кремень,
но нет кресала. Тот корабль — тень,
отброшенная Ноевым ковчегом,
его изображением в воде,
в реке времен. Река течет везде,
не одевая волн ни льдом, ни снегом.

4

Любой из смертных есть Орфей в аду:
посмотрит он хотя бы раз в году
на тень свою, худую Эвридику.
И, как Орфей, у мира на виду
у входа в ад я бережно кладу
из крови сотворенную гвоздику.
* * *

Рассеян смысл необъяснимый
в наборе букв от «А» до «Я»,
и ты, рождением теснимый
из темных сфер небытия,

в пространство прорастаешь плотью,
меняешь времени состав,
и крестит прошлое щепотью
тебя, на цыпочки привстав.

И ты, дитя мое, звучанье,
моя горчайшая строка,
лишь ты узнаешь, что молчанье
хранится в недрах языка,

что в безъязыком подземелье,
в подвалах брани площадной
любовное таится зелье,
доступное тебе одной.

Впитай навеки телом жадным
короткую земную страсть —
ее и смыслом беспощадным
не уничтожить, не украсть,

не поместить в пустое чрево,
не оболгать, не укротить,
но в день молчания и гнева
в живое слово превратить.
* * *

Есть странный пыл, есть пламень жгущий,
есть некий жар, от тел идущий,
он над душой имеет власть.
Огонь, как пес с открытой пастью,
так хочет к узкому запястью
губами сладкими припасть.

Ты умысел скрываешь тайный.
Летучий ангел, гость случайный,
опять пришлет к тебе гонцов.
Он слово тихое уронит,
пока душа твоя хоронит
своих домашних мертвецов.

О чем ты говоришь? О многом.
О том, что сотворенный Богом,
сверкает воздух, как алмаз,
с высоких гор струятся воды,
о тайной степени свободы,
навек соединившей нас…
* * *

Минуло время, когда фиолетовый газ
в воздухе брошенном цвел, как большая фиалка.
Солнце садилось и зеркало прятало нас.
Стены задела огромная тень катафалка.

Снова на нитке болтается красный сургуч,
бедные вещи грехом занимаются свальным.
Как ты войдешь, если тело закрыто на ключ,
если глагол в наклоненьи стоит ирреальном?

Жизнь продолжается. Куплен обратный билет.
Стража ведет Иисуса на встречу с Пилатом.
Видишь: отчетливо времени явлен скелет —
он ограничен огромным, как мир, циферблатом.
* * *

1

В речке прозрачной вода убывает,
явным становится духа раскол.
Молится кто-то, а кто-то вбивает
в мерзлую землю осиновый кол.

2

Многое нами получено даром.
Любишь ли ты, повелитель и царь,
бренную плоть, исходящую жаром, —
в смуглых ладонях лежащий янтарь?

3

Мертвые ели ведут к аналою
еле заметные тени берез.
В воздухе пахнет еловой смолою.
Нас этот запах доводит до слез.

4

Грубо разодрана неба завеса.
И, засоряя пространство, хранит
душный Египет соснового леса
черную хвою своих пирамид.

5

Кто там стучит в деревянную крышку,
шепчет о смерти на ухо стрижу?
Я умерла. Я ни слова не слышу
и никому ничего не скажу.
* * *

Всё, за что нам воздастся сторицею, при рожденьи чревато виной.
Страсть становится черною птицею, начинает кружить надо мной.
Нам любовь, словно истина, вверена. Все ли истины в мире просты?
Из сухого кленового дерева плотник учится строить кресты.
Если в озере рыба не ловится, то бредут на восток рыбаки,
а разбойник к разбою готовится, точит нож на песке у реки.
Он в добычу бегущую целится, но не в глаз попадает, а в бровь —
и лежит человек, не шевелится, только льется невинная кровь.
Любит жизнь убивать да насиловать, но во всем заставляет винить
тех, кто волен казнить или миловать — неизбежную казнь отменить —
жаль разбойника бедного — кто ж его пожалеет, поймет и простит?
Убоявшийся имени Божьего как сухая трава шелестит.
Месяц встал над готическим ельником, и поверх цепенеющих вод
с мудрецом и голландским отшельником водит истина свой хоровод.
Я в лицо загляну ей, но выстою, и тебя попытаюсь спасти,
драгоценную хвою смолистую зажимая в горячей горсти.
* * *

Ах, какой мне водою умыться?
У колодца стоят журавли.
Полукруглые козьи копытца
выступают, как кровь, из земли.

Сунешь палец в отверстие ада —
шерстью он обрастет, как травой.
Так не трогай, сестрица, не надо
хлеба смерти, страстей и разлада
с запеченной внутри головой.
* * *

Есть много разных птиц. Вот гриф. Он словно граф,
сидит на мертвеце и вертит шеей голой.
Но страшен нам отказ от воробьиных прав,
от веры, что душа, нагую плоть поправ,
как иволга, летит меж арфой и виолой.

А месяц в вышине оскалил желтый клык
и смотрит на меня, внимательный и дерзкий.
Один нам дан закон, один вменен язык,
как некогда сказал китаец кенигсбергский.

На греческих холмах пастух пасет овец,
как хворый человек, суставом хрустнет ветка.
Но землю не грызет живущий в ней землец —
ни голый червь, ни крот, ни хитрая медведка.

Куплю себе вина и позову гостей,
покуда мертв еще сладчайший Гвиницелли.
Да не нарушит звук покой его костей!
Спасаюсь, как могу, от сжатых челюстей,
от трепета в груди, от судороги в теле.

Ни звука о любви — ведь нет надежных средств,
чтоб слово и предмет не потеряли сходства.
Что вещество греха? Еда простых существ,
спасающих себя от похоти господства…
* * *

Прислушиваться к звездам я устала,
но слышу то, что мне диктует Бог.
И мир в моей транскрипции неплох,
однако человеку не пристало
знать, что давно ослеп он и оглох.
Эдем заполонил чертополох.
Я глажу грань воздушного кристалла
и вижу: пес выкусывает блох,
он знает — скоро день настанет Судный.
И я сама, как этот пес приблудный,
в репьях грехов, грызу седую шерсть.
Блудница я, и ангел, и калека.
Зачем ты, Боже, сделал человека,
взяв от земли одну сухую персть?
* * *

Вот человек двоящейся природы
стоит и ловит свет двойной звезды.
Вокруг него летают птиц уроды,
сороки птиц и певчих птиц дрозды.

А вдоль него летят красавиц птицы,
но он поймать не может их нигде.
Идут часы, как девы, круглолицы,
и дни плывут кругами по воде.

А смерть по свету бродит без охраны
и иногда заходит в те места,
где вновь Фома персты влагает в раны
семь дней назад распятого Христа.
Два стихотворения

1

Два ангела на кончике иглы,
два паука, прядущих паутину,
два повода обшаривать углы,
чтоб исказить знакомую картину:

паук по стенке пятится, как рак,
сверчок, как конь, готов копытом цокать…
Ночь — это дверь, ведущая во мрак,
где ангел тьмы отводит голый локоть.

Смерть — это мир, где Божий свет потух,
где царь кладет под голову булыжник
и где в реторту заключает дух
на дьявола похожий чернокнижник.

Как мне сказать, что стала кровь тесна
моей душе, что ангелы разлуки
из бедной плоти вынут жало сна,
чтобы ее освободить от муки?

2

…там бродит призрак — девочка в чепце.
Я вижу плоть, похожую на скрипку,
и на безумном маленьком лице
полугримасу и полуулыбку.

Хоть спи, хоть плачь, хоть лоб себе разбей —
не говорит, не слушает, не внемлет,
а за окном в сырой среде ветвей
древесный ангел одиноко дремлет.
Возвращение блудного сына

1

Я не пойму, сновидец иль мертвец
В тебе живет. Пастух пасет овец,
В горах слышны глухие стоны бури,
И ночью воет волк в овечьей шкуре,
А небеса звериным колесом
Вращаются, и воздух невесом,
Покуда ты бормочешь, спишь и плачешь.
А над тобой, не ведая стыда,
В петле воздушной мертвая звезда
Еще висит — и ты за это платишь.

2

Не знаю я, чей дух в тебе живет,
Но голосом и грешным и невинным,
Огнем сухим, терновником пустынным
Тебя земля по имени зовет.
Да, труден путь и тяжела узда
Для смертных тел, и непосильно иго
Закона, и небес открыта книга —
В ней кровью наливается звезда,
И свет ее приобретает вес,
И падает, как камень у порога, —
Так каждый звук немыслимых словес
Летит от уст неведомого Бога.

3

Жизнь, как стакан, насыщена до дна
Летучей влагой смерти. И одна
Заблудшая овца, отстав от стада,
Лежит в пыли. Ей ничего не надо —
Ни пастыря, бредущего в ночи
За блеющим, мохнатым, тонкорунным
Послушным стадом (тонким светом лунным
Кропят друг друга сонные грачи),
Ни сладких трав не надо, ни воды,
Ни солнца, ни награды за труды,
Ни маленького тонкого ягненка.
А в воздухе позвякивают тонко
Синицы, остроглазы и худы.

4

Я трижды отвергала дар небес.
И вот теперь в невидимой проказе
Лицо мое и тело. Розы в вазе
Стоят, как алый и колючий лес.

Но Бог меня опять целует в лоб —
И вновь из тела рвется ангел пленный,
И вижу я любви отверстый гроб,
И в нем ничком лежит
мертвец нетленный.

И легкий нимб над головой, и свист
Зовущей Бога иволги летучей,
И в форме сердца сотворенный лист,
И молния меж тучею и тучей —

Все говорит о том, что смерти нет,
Что снизу вверх восходит некий свет,
Мятущийся, рассеянный и странный,
Рожденный телом неживым в ответ
На то, что было жизнью безымянной.

5

Кто был потерян, будет обретен.
Кто потерял, тот и найдет пропажу —
И тысячи воздушных веретен
Весь день плетут невидимую пряжу.

Кто падал так, что был не в силах встать,
Кто умер и забыл слова молитвы,
Кто по ночам не спал, но, словно тать,
Шел на разбой с ножом острее бритвы,

Кто был в аду и чья горела плоть,
Кто шел путем глухим и многотрудным…
За каждым смертным следует Господь,
Как тень отца за бедным сыном блудным.
* * *

Для чего нам дарованы вещие сны?
Просыпаешься утром — а веки красны,
только высохли горькие слезы.
Жизнь моя, на блаженных твоих островах
появляется смерть пораженьем в правах —
и страницы божественной прозы
вдруг становятся пеплом.
Но кто их писал?
Не беглец, не бунтарь, а смиренный вассал,
верный раб своего господина.
Сквозь огонь и сияние вечного сна
проза жизни вовеки пребудет грустна,
как глухих испытаний година.

Смерть бессмертна, пока не исполнился срок, —
юридический казус, тоски кувырок,
механических тел клоунада.
Зацветает сирень, и ее маскарад
как цветение времени, знавшего ад,
но нашедшего выход из ада.

Пляшет шут в колпаке и факир в парике,
пляшет фокусник с пламенем длинным в руке,
пляшут души, лишенные плоти.
Но для сущих во гробе и воздух свинцов,
потому что мы гоним своих мертвецов,
как зверей на незримой охоте.
Одинокий пастух, потерявший овец,
и утративший голос и славу певец,
и пловец, и вдовец безутешный
по ступеням ветвей поднимаются вверх
сквозь фонтаны созвездий, сквозь их фейерверк,
обжигающий, праздный и грешный.

Ах, сияние жизни, томленье в груди!
Ранним утром проснешься — и все позади —
в небе ангел, как белая птица.
И, огнем уходящие души крестя,
на песке золотом золотое дитя,
как вселенная в люльке, резвится.
Песочные часы

1

Проходит время. Рвутся нитки бус,
И прошлое похоже на укус.
Сидит китаец в комнате просторной,
Задумавшись, он хлеб нерукотворный
Берет в щепоть и пробует на вкус.

Струится ночь, как мусульманский шелк,
И, вздыбив шерсть, несется в небе волк,
И звезд последних убегают трусы.
Так что ж ты, друг мой, скрылся и умолк,
Как женщина, рассыпавшая бусы?

2

Вполглаза смотрим, слушаем вполуха,
Храним молчанье, время бережем.
Но отрок, вскрывший раковину слуха
Неосторожным словом, как ножом,
внутрь заглянул, где так темно и узко,
где скрыто тело бедного моллюска, —
и превратился отрок в старика:
произошла во времени утруска,
иссякла жизнь и расстегнулась блузка,
и волос из седого парика,
надетого на голову подростка,
упал на узкий лацкан пиджака
и там лежит. Лежать ему не жестко,
но и не мягко. С мертвой головы
не страшно падать волосу — увы.

3

Вот зеркало, раскрыв щербатый рот,
глотает тех, кто пробегает мимо.
Вот время, сделав полный оборот
Вокруг своей оси, неумолимо
вращается. Вот мальчик у ворот
стоит, и смотрит на прозрачный шар,
и думает, что он еще не стар —
он не утратил зрения и слуха.
А рядом смотрит в зеркало старуха —
жена его, и частым гребешком
расчесывает волосы. Пешком
по небу ходят ангелы и птицы,
а мир разъят на мелкие частицы.
Пусть ворон в клюве воду принесет
и странника убитого спасет.
Мне страшно видеть ворона в полете —
зачем он старой головой трясет,
когда подобна жизнь разъятой плоти?

4

С земли на небо дождь соленый льется.
Молчит кривое зеркало, смеется,
Беззубо скалит зубы голова,
живущая на небе, словно в ссылке. —
Там нет волос, растущих, как трава,
на темени, висках и на затылке.
Зачем ты ходишь, словно тень, за мной?
Таится время за моей спиной,
похожее на ангельские крылья.
Мы на земле, томясь своей виной,
верны законам страха и насилья.
Как ни кропи нас мертвою водой,
но некий волос, тонкий и седой,
останется на чьей-нибудь одежде.
Тела людей за облачной грядой
уже совсем не таковы, как прежде.

5

Да, в наших снах бывают щели, в ад
ведущие; там в пламени и дыме
витают души; там лжецов парад
не виден нам, но пальцами худыми
они терзают головы свои,
от мук нездешних ставшие седыми.
Летят лжецов пчелиные рои
к пчелиной матке, к своему раввину.
Но мертв их дом, закрытый на засов.
Скажи, мой друг, зачем ты у часов
песочных перерезал пуповину?

6

И вы, нагие души, почему
не гоните страданье, как чуму,
из загрязненных водоемов пьете,
мутите воду падшим языком,
хотя деревья шествием икон
становятся, и ветхий наш закон
мы совлекаем с драгоценной плоти?

7

Прости мне, Боже, я не поняла,
зачем в котлах еще кипит смола,
зачем тела, оставленные нами,
летят наверх, минуя облака,
и в огненной природе языка
мы прозреваем собственное пламя.

8

Как женщине, рассыпавшей песок,
ее грехи прощаются, так птица
по воздуху летит наискосок
и льется с неба сладкая водица;
переступает с пятки на носок
усталый аист; и дитя родиться
должно. И слышен детский голосок.
Ребенку скоро имя пригодится.
Илья-пророк отыщет гроз басы —
и грянет гром, как старенькая пушка,
и в вечности песочные часы
останутся, как детская игрушка.
* * *

Пока душа еще жива и плачет перед образами,
любовь, как щучья голова, блестит зелеными глазами.

Огнеопасный Гераклит стоит в шкафу на верхней полке,
и небеса на остров Крит роняют звездные иголки.

И ты сквозь шум и звон в ушах боишься рев услышать бычий —
а щука в черных камышах следит за юркою добычей.

Скрипит безумный коростель, бормочет, головой кивая,
о том, что в теплую постель с быком ложится Пасифая.

И страсть, как дерево о двух стволах растет, подобно лавру, —
и вот уже не плоть, а дух приносят в жертву Минотавру.

Но прежде чем судьбу винить, следи внимательно и жадно,
как щук на шелковую нить ловить умеет Ариадна,

и все, что в кровь въедалось мне, бесстыдно хлещет из артерий,
и, как младенец, на спине лежит поверженный Астерий.
* * *

1

Здесь часто плачут; здесь на Рождество
большие сосны ставят в крестовины;
в горах живут священники; раввины
приходят раз в году на торжество
к реке, текущей по лицу равнины
сияющим потоком пресных слез;
здесь сковывает прошлое мороз.
Здесь свет с небес раздвоен и лукав.
С ним говорят на разных языках
в пустынных храмах восковые свечи;
здесь белый снег, обняв тебя за плечи,
меня за левый трогает рукав.
Не жаль ему великолепных звезд,
из влаги неба сделанных кристаллов —
я вижу их роение и рост
в словах любви, великих или малых.
И вновь закат несет вино с небес
тем, кто внезапно умер и воскрес, —
камням, деревьям, детям, иноверцам…
И человек стоит один, как лес,
прижавшись к миру поврежденным сердцем.

2

Так ты живешь. Среди твоей родни
слова любви, предметы, птицы, звери.
То там, то здесь в домах горят огни,
дымятся шторы, вспыхивают двери.
И дети плачут и несут в руках
гранатовые яблоки, и в прах
их души превращаются до срока.
Горят в земле сухие корни дрока,
чтоб листья тоже знали Божий страх.

3

И там, в земле, дрожит небесный свод.
На лица мертвых падают светила,
и каждый гроб напоминает плот,
плывущий вспять поверх подземных вод.
И, чтобы места всякому хватило,
перед святым причастьем мертвецы
крестообразно складывают руки,
но мы — калеки, карлики, слепцы —
приносим им предметы нашей муки,
их угощаем крошками мацы!

4

Да, в каждом встречном прячется Господь —
так в шуме волн скрывается соната.
Да, я по миру расточаю плоть,
мое вино имеет вкус граната.
Да, сок течет из виноградных лоз,
глаза созвездий точат струи слез,
да, я от света горнего ослепла,
да, плачу я, и цвет моих волос
увенчан нимбом из золы и пепла.

5

В Европе сухо. В Азии метель,
в Америке созрела шелковица,
и вешает, как встарь, отроковица
на елку мишуру и канитель.
И плачет ель рождественской смолой,
прекрасен крест ее, как аналой,
сияет ель подобьем вечной книги,
в которой нет начала и конца.
Она стоит — и тень ее лица
снимает с нас воздушные вериги.

6

Куда ты скрылся, свет моих очей?
ты ищешь не врачей, а палачей,
из рук увечных принимаешь кубок.
Уже секира при корнях дерев
лежит, и, предваряя Божий гнев,
растет из почвы дерева обрубок.

7

А снег идет. Невидимой рукой
мороз деревьям раздает короны.
Пространство между лесом и рекой
заполнили хрустальные колонны.
Забудь о прошлом, двери отвори
чужому стуку, дыму и безлюдью,
чтоб в дом влетели стаей снегири —
чужие дети с поврежденной грудью.
Зачем их Бог в ключицы целовал,
благословлял, два имени давал,
звал четверых Надеждой и Любовью —
ведь ты, безумный, гибель им ковал,
крушил сердца и руки пачкал кровью?
Где ель напоминает олеандр?
Где скрылись птицы Геро и Леандр?
Куда ушла любовь моя и сколько
ты жил, великолепный Александр,
ты, царь Борис, и ты, святая Ольга?
Ольха растет и Волга говорит,
в горах из камня высечен Давид.
Внезапно смерть меняет освещенье —
и снег похож на свежую листву.
Но ты рожден уже, — и Рождеству
по-прежнему предшествует Крещенье.

8

Елшанка. Поливановка. Увек.
В Елшанке ели источают ладан.
Роняет кровь и слезы человек,
который жив, но словом не угадан.
Возьму я догоревшую свечу,
чтоб каждый знал — я плачу и плачу
за то, что свет подобен свежей ране.
На Волге лед растит свои горбы,
а в городе дощатые гробы
отверзли поврежденные гортани.

9

Бредет к реке измученный народ.
Мороз молчит и сковывает рот
монголам, грекам, туркам, печенегам.
Но вот обильем Иорданских вод
блестит река под белым русским снегом.
И напрягает зрение и слух
Адам, уставший от работ поденных,
чтоб снизошли вода, огонь и дух
на всех живых, убитых, нерожденных.
Тяжелый лед влачит река времен,
но страшно ей от боли расколоться —
и я одна под сенью двух имен
стою, как самарянка у колодца.

(далее…)

По обе стороны имени

Светлана Васильевна Кекова

По обе стороны имени (далее…)

Когда нам сказали: пространство открыто

***

Когда нам сказали: пространство открыто,

мы двинулись молча сквозь лес алфавита,

сквозь дебри согласных – шипящих, сонорных,

сквозь заросли знаков – то белых, то чёрных. (далее…)

..Адама охватило ликованье

***

…Адама охватило ликованье,

когда он Книгу Бытия прочёл. (далее…)

Поёт о юности своей

***

Поёт о юности своей

среди травы в чертогах сада

членистоногий соловей –

неутомимая цикада. (далее…)

Две птицы – Блаженство и Ужас

***

Две птицы – Блаженство и Ужас –

летят, опереньем горя.

Купаются голуби в лужах

в последние дни октября. (далее…)

НАСЕКОМЫЕ ПРИЗРАЧНЫХ МЕСТ

НАСЕКОМЫЕ   ПРИЗРАЧНЫХ  МЕСТ

1.

Племя слов меня больше не радует.

Племя рыб исчезает во мгле.

Мотыльки то взлетают, то падают.

Скарабеи ползут по земле. (далее…)

ФИЛОНОВ

Как нам не пуститься по чужому следу,
не попасть в беду?
В Чистый понедельник, в пятницу и среду
повторять в бреду:
(далее…)

« Назад